При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы — страница 25 из 120

В наиболее авторитетном издании сочинений В. К. Кюхельбекера начало его работы над мистерией «Ижорский» датируется 1826 годом[53], что не может не вызывать весьма серьезных сомнений. Схваченный в Варшаве 19 января 1826 года, доставленный в Петербург 21 января, Кюхельбекер, как и прочие участники декабрьских возмущений и члены тайных обществ, находился под следствием и судом до июля; по оглашении приговора он отправлен в Кексгольмскую крепость (27 июля), где пробудет до 30 апреля 1827 (переведен в Шлиссельбург)[54]. Ни в Кексгольме, ни в Шлиссельбурге поэт не имел возможности работать – ситуация изменилась лишь с переводом в Динабургскую крепость (октябрь 1827), когда Кюхельбекер получил неофициальное разрешение на литературные занятия[55]. В додинабургский период заключения Кюхельбекер сочинял без бумаги и чернил, следовательно речь тут может идти лишь о сравнительно небольших лирических стихотворениях, а не о таком крупном и сложном полиметрическом опыте, каким является «Ижорский». Ни одно из додинабургских сочинений не досягнуло печати в 1827 – первой половине 1828 годов – ряд тюремных стихотворений появился только в альманахах Дельвига «Северные цветы <…> на 1829 год» (цензурное разрешение – 27 декабря 1828) и «Подснежник <…> на 1829 год» (цензурное разрешение – 9 февраля 1829). Скорее всего именно их Кюхельбекер называет «некоторыми безделками, сочиненными <…> в Шлиссельбурге» в «нелегальном» письме к Пушкину и Грибоедову от 10 июля 1828[56]. До Динабурга у Кюхельбекера нет контактов с внешним миром. Между тем отрывок из «Ижорского» появился в № 1 журнала «Сын отечества» за 1827 год. Это обстоятельство ясно указывает на додекабрьское происхождение хотя бы одного фрагмента «Ижорского» – вероятно, он находился в бумагах, оставшихся на квартире Н. И. Греча, с которым Кюхельбекер тесно контактировал в 1825 году[57]. Эти предположения подтверждает обнаруженная Е. П. Мстиславской рукопись с началом «Ижорского», которую исследовательница без аргументации датирует январем-мартом 1825 года[58] (в это время Кюхельбекер находился в Закупе – смоленском имении старшей сестры, Ю. К. Глинка). Нам представляется, что в творческую историю «Ижорского» могут быть внесены некоторые уточнения[59].

В феврале 1827 года Н. М. Языков писал из Дерпта брату А. М. Языкову: «Видел ли ты в № 1 С<ына> О<течества> отрывок из драмматической поэмы Ижорской? Ведь, ето остаток после Кюхельб<екера>. Он мне читал его еще запрошлым летом: кончил ли? Любопытно, что вышло; он хотел сделать из него Фауста»[60]. Выражение «запрошлым летом» (особенно в сочетании с усилительным «еще») скорее всего указывает на лето 1824 года («это лето» – 1826 года, «прошлое» – 1825-го, «запрошлое» – 1824-го). В 1824 году по окончании университетского семестра Языков отправляется через Петербург и Москву (где об эту пору живет Кюхельбекер) в родную симбирскую губернию. Гораздо менее вероятно, что «запрошлым» Языков именует лето 1825 года: в таком случае встреча поэтов произошла во время короткого наезда Языкова в Петербург[61]. (В этом – для нас весьма сомнительном – случае подтверждение получает датировка Е. П. Мстиславской.)

Характерная для Языкова небрежность эпистолярного стиля не позволяет с точностью установить, что именно читал Кюхельбекер младшему знакомцу: только фрагмент, опубликованный в «Сыне Отечества», или также и другие эпизоды мистерии. Ясно, однако, что просто чтением дело не ограничилось – Кюхельбекер разъяснил свой замысел («сделать из него Фауста»), а Языков этим замыслом заинтересовался. Порукой тому более раннее письмо А. М. Языкову (20 сентября 1825), где вслед за ироническими предварительными суждениями о готовящейся к печати драматической шутке Кюхельбекера «Шекспировы духи» следует вопрос: «Не слыхать ли чего об русском Фаусте или о русских Фаустах?»[62]. Это беглое замечание, на наш взгляд, указывает на большую вероятность версии о знакомстве Языкова с текстом «Ижорского» в 1824 году. Если общение поэтов произошло петербургским летом 1825 года, то отделяет его от письма лишь два месяца – срок явно недостаточный для завершения масштабного замысла, о котором недавно узнал Языков.

Другим косвенным подтверждением версии о более раннем знакомстве Языкова с «Ижорским» служит упоминание о «русских Фаустах». Лето 1824 года – время работы над альманахом «Мнемозина», издававшимся совместно Кюхельбекером и кн. В. Ф. Одоевским. В сознании Языкова естественно сливались впечатления от мистерии («русский Фауст») и московских любомудров («русские Фаусты»), вне зависимости от того, общался ли он непосредственно с Одоевским или его информатором выступил Кюхельбекер. К лету 1825 года отношения Кюхельбекера и Одоевского существенно охладились[63] – языковское сближение в этом контексте предстает гораздо менее мотивированным.

В любом, однако, случае замысел «Ижорского» оказывается тесно связанным с творческими установками Кюхельбекера эпохи «Мнемозины». Заметим, что полемический азарт 1824 года, столь отчетливо сказавшийся в статьях «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие» и «Разговор с Ф. В. Булгариным», к началу 1825 года («закупское уединение», во многом обусловленное затруднениями в издании «Мнемозины» и разногласиями с Одоевским) и тем более к лету 1825 года (сложности петербургского существования, компромисс с Гречем и Булгариным, новые интересы, обусловленные сближением с К. Ф. Рылеевым) явно ослабевал. Между тем первая часть «Ижорского» насыщена литературно-полемической проблематикой. Царь зла Бука корит своего приспешника Кикимору за вмешательство в литературные дела:

Ты англичан, ты немцев облетел,

Ты воротился с целою корзиной

Противных мне, неслыханных затей!

И что же? Русскую литературу,

Мою шутиху, смирненькую дуру,

Ты, ты заставил умничать, злодей!

Я дядьку дал ей, чинного француза;

Я няньку дал ей, – называлась Муза,

Да, Муза! – Им подчас давал щелчок

Кикимора; старушка, старичок

Сердились, но не ждали, не гадали

От детища ни горя, ни печали:

Оно их слушалось, под их гудок

Плясало по введенному порядку;

Вдруг няньку в шею, старику толчок,

Ногами топнуло и ну! Вприсядку[64].

При понятной иронической перелицовке (место вдохновенного строителя новой русской литературы занял демонический персонаж) пассаж этот находит близкие параллели в известнейших местах статьи «О направлении нашей поэзии…»; ср.: «Будем благодарны Жуковскому, что он освободил нас из-под ига французской словесности и от управления нами по законам Лагарпова “Лицея” и Баттеева “Курса”; но не позволим ни ему, ни кому другому, если бы он владел и вдесятеро большим перед ним дарованием, наложить на нас оковы немецкого или английского владычества <…> Было время, когда у нас слепо припадали перед каждым французом, римлянином или греком, освященным приговором Лагарпова “Лицея”. Ныне благоговеют перед всяким немцем или англичанином…»[65].

Начало монолога Ижорского «Плывет по небу ясная луна» (действие 1, явление 4) строится из набора тех самых элегических штампов, что высмеивались в программной статье «Мнемозины». Саламандр Знич обращается к Кикиморе, отданному в кабалу Ижорскому и заразившемуся его хандрой, со словами «Брат, славная тобой элегия пропета»[66]. Реплика Знича отмечена Ю. В. Манном среди других примеров иронической (на грани пародии) игры Кюхельбекера с элегическими и байроническими стилевыми штампами и мотивами. Ю. В. Манн справедливо связывает движение сюжета в двух первых частях мистерии (историю падения Ижорского) с движением стиля: от элегии к байронической поэме[67]. На наш взгляд, это художественное решение прямо обусловлено теоретическими установками Кюхельбекера (ср. неожиданный для многих, но в сущности логичный антибайроновский выпад в статье «О направлении нашей поэзии…»).

На этом фоне весьма важным представляется свидетельство Языкова о том, что Ижорский и «Ижорский» (герой и произведение) изначально мыслились Кюхельбекером как русские аналоги Фауста и «Фауста». Хорошо известно позитивное отношение Кюхельбекера 1824 года к автору «Фауста»: в статье «О направлении нашей поэзии…» «великий Гете» был противопоставлен «недозревшему Шиллеру», в «Разговоре с Ф. В. Булгариным» эта антитеза была подробно аргументирована восторженной характеристикой творчества Гете[68]. В своей классической работе В. М. Жирмунский говорит о «небывалой для 20-х гг. осведомленности» Кюхельбекера в творчестве Гете[69]. Казалось бы, именно гетеанство Кюхельбекера вело его к замыслу «русского Фауста». Однако дело обстояло сложнее – позднейшие негативные суждения о Гете в тюремном дневнике Кюхельбекера (отмечены Жирмунским[70]) появились не случайно. Разумеется, мысль Кюхельбекера эволюционировала, но переход от гетепоклонничества к спору с великим учителем не был скачкообразным. Зерно полемики приметно уже в первой части мистерии.

В предисловии к изданию двух первых частей «Ижорского» (1835) Кюхельбекер противопоставит свою мистерию пьесам Шекспира и его последователей, Шиллера и Гете. «Наш «Ижорский» создан не по сим образцам, а более по примеру аллегорических игрищ Ганса Сакса, Братий страстей Господних (Freres de la Passion), английских менестрелей, немецких мейстерзинг