ным из-за резкого изменения жизни и статуса Лермонтова после «Смерти поэта», обретения славы и высылки на Кавказ, но организующая его тема судьбы (которая управляет поступками «жизнетворца» Печорина и готовит ему участь убийцы Красинского) осталась важнейшей для автора.
В 1837 году на Кавказе Лермонтов записывает турецкую сказку «Ашик-Кериб», суть которой сводится к словам Куршуд-бека: «…что написано у человека на лбу при его рождении, того он не минует». Прежде эта норма была всеобщей, теперь она достояние людей Востока – исполненных силы, лишенных рефлексии, верящих в судьбу. Невозможно соединить эту веру с опытом современного человека – страдающего, анализирующего каждый свой шаг, озабоченного собственной неповторимостью и не равного самому себе. Об этом цепь повестей, сведенных в причудливо организованный роман – главную прозаическую книгу Лермонтова.
В «Герое нашего времени» постоянно меняется «оптика»: Печорин описан простодушным Максимом Максимычем, близким герою, но лишь на мгновение с ним встретившимся повествователем, явлен страницами своего журнала. Меняются жанры, высвечивая разные грани личности героя: «кавказская» повесть «Бэла» (рафинированный европеец перед лицом могучей природы и «естественных» горцев), физиологический очерк «Максим Максимыч» (пресыщенный барин), фантастическая «Тамань» (явная слабость при столкновении с замаскированной нечистью – «честными контрабандистами»), светская «Княжна Мери» (дорассказанная «Княгиня Лиговская» – торжество психологизма и рефлексии), «Фаталист», выводящий на свет главный вопрос романа (героя, автора) – возможна ли свобода воли? Печорин удивительно изменчив (а всякая трактовка его характера не полна) – и в то же время мы ощущаем «особенность» и «цельность» этого «испытателя судьбы». Самые рискованные сюжеты приходят к нам из печоринского журнала – читая, мы знаем: «ундина» Печорина не утопит, Грушницкий не застрелит, казак не зарубит. Он защищен, ибо умер (и читатель об этом знает) другой смертью. Начало романа («Бэла») синхронно его финалу («Фаталист»); последняя (по естественной хронологии) наша встреча с Печориным – встреча с человеком уставшим, утратившим желание хоть как-то действовать, застывшим («Максим Максимыч»).
«После всего этого, как бы, кажется не сделаться фаталистом? но кто знает наверное, убежден ли он в чем или нет?» – пишет Лермонтов на последней странице «Героя нашего времени». И не может оставить тему судьбы. Она, назвавшись «средой», полностью определяет жизнь скромного армейского офицера («Кавказец»). Она обрекает на странную нескончаемую игру петербургского мечтателя (неоконченная, вероятно, сознательно, фантастико-ироническая повесть под условным названием «Штосс»). Она правит ходом истории, выводя вслед за могучими героями времен минувших их тени – героев нашего времени (невоплощенный замысел романа из трех эпох – «екатерининской», «александровской», «николаевской»).
И она же вносит страшный корректив в жизнетворческий эксперимент поэта – последняя дуэль Лермонтова завершилась совсем не так, как предполагалось в «Княгине Лиговской» и получилось в «Княжне Мери».
Непостижное уму / Вечно печальная дуэль27–29 января 1837 / 15 июля 1841
«Почему-то никто в России не знает, отчего умер Пушкин, – а как очищается политура – это всякий знает». Насчет политуры – вопрос спорный, но в отношении Пушкина автор-герой поэмы «Москва – Петушки», несомненно, прав. Почему все же это случилось, действительно, не знает никто, хотя версий больше чем достаточно. По дням, а то и по часам расписаны события, происходившие между 4 ноября 1836 года (в девятом часу утра городская почта доставила Пушкину «Диплом Ордена Рогоносцев») и 29 января (нашим 10 февраля), когда в 2 часа 45 минут пополудни поэт ушел из жизни. Названо множество виновников – Дантес, Геккерн, Уваров, графиня Нессельроде, светские шалопаи (а то и весь столичный бомонд), Наталья Николаевна, ее сестры, император Николай I, граф Бенкендорф, темное международное закулисье, петербургские журналисты, которые почем зря бранили «Современник», читатели, не удостаивавшие внимания пушкинский журнал, алчные кредиторы, друзья, «не понимавшие» и не сумевшие остановить поэта (в их числе – Жуковский, Вяземский, Александр Тургенев, лицеисты, и особенно – исполнивший обязанности секунданта Данзас), друзья, несвоевременно оказавшиеся в отлучке (Соболевский)… Наши гнев и грусть застят глаза; господствующие (понятно, что многажды менявшиеся за 175 лет) политические и идеологические установки надиктовывают очередные «совершенно точные» решения; факты, противоречащие удобным (здесь и сейчас!) гипотезам, смело отбрасываются в сторону. И всякий вердикт оказывается приблизительным, «холодным» и в конечном итоге оскорбительным для Пушкина.
Как правило – невольно. О пакостных забавниках, которые для «красного» словца не пощадят родного отца, и толковать не стоит. Но поверить в затравленного мелкими мерзавцами Пушкина, в Пушкина, ищущего смерти, в Пушкина, испытывающего судьбу, в Пушкина, расчетливо готовящегося застрелить Дантеса и уверенного, что государь его непременно помилует, в Пушкина, вовсе не думающего о последствиях дуэли… – воля ваша, невозможно. Любой вариант, если обмыслить его медленно и детально, превращает Пушкина в скверно придуманного литературного персонажа.
Напряженные религиозные чувства Пушкина его последних лет не подлежат сомнению. Тут нет надобы в поздних свидетельствах Плетнева (вспоминавшего о Пушкине искренне, но по-своему) или увлекательных «богословских» толкованиях «каменноостровского цикла» (скорее всего – являющего собой плод бурной исследовательской фантазии, упершейся в римские цифры на нескольких автографах и игнорирующей, к примеру, список стихотворений, давних и новых, составленный поэтом осенью 1836-го) – достаточно просто стихов, прозы, статей, писем. Достаточно, чтобы понять: Пушкин искал «спасенья верный путь и тесные врата» («Странник»), но отнюдь не чувствовал себя их обретшим. Меж тем, для того чтобы следовать заповеди «Не убий», вовсе не нужно восхождение на Сионские высоты. Тут нам напомнят о дворянской чести, а также о том, что дуэли были в порядке вещей. (Не были. Никогда. Кроме как в романах Дюма.) Но восстановление чести не предполагает ни смерти обидчика (Пушкин еще при первом вызове Дантесу требовал «кровавых» условий, а будучи раненым, ответил и обрадовался меткому выстрелу), ни отказа от верности слову. Тем более слову, данному императору, которому поэт был обязан возвращением из ссылки и прекращением крайне опасного дела о «Гавриилиаде». Пушкин благодарно помнил об этом – на смертном одре он не зря просил у государя прощенья. Для того чтобы расслышать сарказм в словах умирающего «был бы весь его», надо обладать весьма специфически настроенным слухом.
Человек, жаждущий смерти (что противоречит как религиозному настрою, так и принципу защиты своей и семейной чести), не отдается работе с той энергией, которая не оставляла Пушкина три его последних месяца. Забота о добром имени жены плохо рифмуется с той новой волной сплетен, которая непременно последовала бы за дуэлью при любом ее исходе, кроме смерти поэта. Противоречия можно множить долго. С ужасом понимая, как они – не хуже «однозначных» трактовок – темнят лицо Пушкина. Остается одно – соглашаться с Веничкой. Печалиться. И не судить – ни великого поэта, ни тех (многих), кто тщетно пытался его спасти.
И еще о неведении. Мы не знаем и никогда не узнаем, что случилось бы, если б дуэль расстроилась, Дантес промахнулся, доктора перебороли недуг… Сколь угодно остроумные домыслы о «другой» жизни поэта, в которой он, отправленный в деревню, сочинил бы историю Петра (повесть из римской жизни, пьесу о женщине на папском престоле, «Мертвые души», а то и «Преступление и наказание» с «Войной и миром» в придачу), загодя спародированы самим Пушкиным в «Воображаемом разговоре с Александром I» (1825): «…я бы (император. – А. Н.) рассердился и сослал его в Сибирь, где бы он (Пушкин. – А. Н.) написал поэму “Ермак” или “Кочум”, разными размерами с рифмами».
Самые верные слова о безвременной и неожиданной смерти Лермонтова нашел Розанов – «Вечно печальная дуэль». Точнее не скажешь. И не нужно. Хотя понятно, почему череда событий, произошедших в Пятигорске 13–15 июля, обросла гирляндами противоречащих друг другу изощренных или наивных толкований. В основном – тенденциозных, фантастических и попросту нелепых. Невозможно ведь поверить, что несчастье случилось беспричинно. Нужно ведь какое-то объяснение. Если не снимающее, то утишающее жгучую боль. Если не конспирологическое, то мистическое. Если не выявляющее зловещих супостатов Лермонтова, то перекладывающее ответственность на него самого. Наряду со всегдашней – очень человеческой! – тягой к поиску виноватых здесь работает могучая (далеко не всегда плодотворная) привычка мыслить эффектными аналогиями.
«В нашу поэзию стреляют удачнее, нежели в Лудвига Филиппа (тогдашнего французского монарха. – А. Н.). Второй раз не дают промаха». Князь Вяземский мрачно шутил – через несколько лет Герцен выстроит мартиролог русских поэтов с истовой и заразительной страстью. Общество хорошо усвоило: российская власть всегда враждебна поэзии. Разве не об этом говорил Лермонтов, оплакивая Пушкина? Разве не за эту раскаленную инвективу автор «Смерти поэта» был сослан на Кавказ? (Где пробыл полгода – отнюдь не под пулями горцев. Но деталями, противоречащими идее, лучше пренебречь.) Разве не отправили его в «жаркую Сибирь» снова? (После двух лет столичной жизни, полнящейся светскими и литературными победами. За поступок, подразумевающий куда более суровое наказание, чем перевод из гвардии в армейский полк тем же чином. Дуэль была только предлогом? Как можно вообще карать поэта? Почему – если уж так о законности власть пеклась – не сунули его в тихий гарнизон, квартирующий во глубине России? Дуэль была дуэлью, Лермонтов – офицером, а Николай I – русским царем, уважавшим законы своей империи, и военным человеком, справедливо полагавшим, что перевод в какой-нибудь Тамбов был бы воспринят осужденным как чудовищное унижение.) Разве не выпихивала власть Лермонтова из Петербурга весной 1841 года? (Ну просрочил отпуск. Всего-то на полтора месяца!) Разве не требовал император, чтобы Лермонтов находился при своем полку? (Конечно, это цинизм и кровожадность, а не установка на соблюдение воинской дисциплины.) Что не помешало поэту, прибыв на Кавказ, тут же получить дозволение лечиться минеральными водами. Разрешили, знамо дело, по указке Петербурга (прямо противоречащей директиве государя о местопребывании поручика Тенгинского полка!) – дабы сплести заговор, натравить на поэта его однокашника, спровоцировать противозаконную дуэль – в твердой уверенности, что Лермонтов непременно даст промах, а Мартынов не оплошает. (Издевательские шуточки Лермонтов, конечно, отпускал постоянно. И правильно делал! Ведь Мартынов был комическим закомплексованным персонажем! И, похоже, настолько тупым, что без подсказок таинственных агентов Петербурга сам бы обидеться не смекнул.) Во