Проблема, однако, заключалась не в графской родословной и великосветских связях самих по себе. Соллогубу нравилось играть в «не литератора», подчеркивать свое «любительство». В какой-то мере выбор такой поведенческой стратегии обусловливался складом характера. Несколько мемуарных эпизодов явно свидетельствуют об эмоциональной возбудимости и неуравновешенности Соллогуба – отсюда ранимость и защитная бравада. Но и бравировать можно очень по-разному. Соллогубовское недоверие к собственному таланту удивительно точно вписывается в поколенческий контекст: родившийся в 1813 году писатель принадлежал к той генерации, что входила в культуру, когда – в очередной раз – показалось: все слова сказаны; нет места ни благородству, ни поэзии, ни новизне; можно лишь слабо повторять пройденное и натыкаться на заранее очевидные пошлости. Как в жизни, так и в литературе. Об этом Соллогуб всю жизнь и писал.
«Добрый малый», гвардейский щеголь Сережа, который «читал всего Бальзака и слышал о Шекспире», по приезде в деревню приволокнулся за местной красоткой, оставил ее, а через несколько лет зауважал «в себе человека, сделавшегося некоторым образом преступным, и вспоминал о любви своей <…> как о самой светлой точке своей жизни». Но заместительница бедной Лизы отнюдь не утопилась, преспокойно вышла замуж за уездного заседателя и в полуграмотном письме просит выхлопотать орденок своему почтенному супругу. «Письмо выпало из рук Сережи; слезы навернулись на глазах его. “Одна минута поэзии, – подумал он, – была в моей жизни, и та была горькой глупостью!”» («Сережа»). Холодное, блюдущее формальные правила и корыстные интересы, чуждое искусству и пренебрегающее человеческими чувствами общество (лицемерная аристократка стоит своего хамоватого подручного из простолюдинов) сводит в могилу бедного романтического музыканта и обрекает его возлюбленную на жизнь с негодяем, сосед усопшего гения, мечтавший посвятить себя литературе, намерен после похорон отправиться к матушке в Оренбург, а судьба, изрекшая страшный приговор, предстает в обличии сапожника-немца с парой калош в руках – с точно такой же пары и начались печальные приключения («История двух калош»). Другого мечтателя, вознамерившегося было покорить Петербург, тихо-мирно отправляют подальше от разукрашенной площадки, где нет места ни страстям, ни их имитации: «Поезжай себе: ты ни для графини, ни для Щетинина, ни для повестей светских, ни для чего более не нужен», – говорит несостоявшемуся «герою» обаятельный циник-резонер. Следующая и последняя главка снабжена эпиграфом: «55-е представление, в котором будет участвовать г-жа Тальони» («Большой свет»). «Куда как скучно осенью! Дачи опустели, город не наполнился. На дворе холодно и сыро. Мелкий дождик мешает ходить пешком. По улицам тянутся обозы с мёбелью, по Неве плывут барки с мёбелью; везде мёбели, а нигде нет знакомого лица. Все переезжают; никто еще не переехал. Все отдыхают от лета; все готовятся к зиме» («Приключение на железной дороге»). «Читатель любит пламенные описания, хитрую завязку, наказанный порок, торжествующую любовь, словом, сильные впечатления <…> Сочинитель сего замечательного странствования, греха таить нечего, думал было угодить своему балованному судье, рассказать ему какую-нибудь пеструю небывальщину. К несчастью, это было невозможно» («Тарантас»). «Развязка вчерашнего дня – нынешний» («Княгиня»).
Число примеров легко можно умножить. Всякая метель (страсть, неожиданность, порыв) рано или поздно сменится знакомым скучным и успокаивающим безветрием. Всякая повесть останется неоконченной. «Неоконченные повести» и «Метель» – не самые громкие, но едва ли не самые художественно совершенные сочинения Соллогуба; думается, без них окажется неполной любая антология русского рассказа XIX века.
Поэтика Соллогуба тесно связана с его мирочувствием: недоверие к человеку, обреченному метаться между смешными страстями и унизительным примирением с железной логикой скучного мира, переходит в недоверие к словесности. Всякий пафос под подозрением. Поэтичность должна глубоко затаиться под зримой до раздражения иронией. «Страдальцами» и «злодеями» людей делает ситуация, за которой приходит черед новому, совсем другому эпизоду, и он иначе распорядится очередным «добрым малым». К примеру, за несостоявшимся мезальянсом последует несостоявшийся же адюльтер. (Уже в «Сереже» работают – и не срабатывают – оба романтических мотива. Герой, устав в Петербурге вздыхать по недоступной графине, предается в провинции «идиллической» любви, которая предполагает нелепый законный брак.) И в любом случае останется в душе героя (и откуда она только взялась? ведь казалось, что он тоже лишь очередная «мёбель») странноватый осадок – недовольство собой, горечь и старательно укрываемое, но неизбежное предположение: а все-таки могло бы случиться иначе.
Не могло. В этом хочет убедить читателей блестящий и перспективный автор повестей и рассказов – об этом же ведет речь стареющий мемуарист. Не было проигранного дара, упущенного мига, неудавшейся жизни, – ибо и проигрывать-то было нечего. «Быть так! спасибо и за то» – эпиграф к «Неоконченным повестям» хорошо бы смотрелся и на титульном листе Полного собрания сочинений графа Соллогуба. Особенно для тех, кто помнит все стихотворение Баратынского «К Амуру»:
Тебе я младость шаловливу,
О сын Венеры! посвятил;
Меня ты плохо наградил,
Дал мало сердцу на разживу!
Подобно мне, любил ли кто?
И что же вспомню, не тоскуя?
Два, три, четыре поцелуя!..
Быть так! спасибо и за то.
В повестях и рассказах Соллогуб не хочет и не может дистанцироваться от своих героев – злая ирония незаметно переходит в теплое сострадание. Жалея светских львов, незадачливых соблазнителей, самолюбивых мечтателей и невольных разрушителей чужого счастья, Соллогуб подсознательно жалел себя. Наружный антиромантизм, как это часто бывает, оказался продолжением абсолютно романтической мечты о другой жизни. Понятно, что невозможной, вымышленной, недостижимой. Грандиозная социально-политическая утопия, развернутая в последней главе «Тарантаса», оказывается сном, а пробуждение посрамляет как благородные (но оттого не менее смешные) мечтания, так и противопоставленную им «кряжистую» действительность. Перевернувшись, основательный сверхустойчивый тарантас вывалил в российскую грязь и пламенного энтузиаста Ивана Васильевича, и крепкого помещика-хозяина Василия Ивановича. Так Соллогуб откликнулся на финал первого тома «Мертвых душ» – достославный полет Руси-тройки. Печально. Почти безнадежно. На грани пародии. Но именно что «почти» и «на грани». (Характерно, что Гоголь, высоко, как мы знаем, оценивший «Тарантас», предпочел проигнорировать этот полемический ход.) Ведь после пробуждения-крушения ни сон о лучезарном будущем, ни удобнейший тарантас (дом на колесах) хуже не стали, память об их благих и притягательных свойствах сохранилась.
Тут надобно подробнее сказать как о прихотливой истории «главного» сочинения нашего героя, так и восприятии ее современниками. В начале октября 1839 года Соллогуб и художник кн. Г. Г. Гагарин (1810–1893) отправились в Симбирскую губернию; 30 сентября кн. И. С. Гагарин сообщал Вяземскому о «союзе романиста и художника для использования couleur locale», то есть о замысле будущей книги. Зимой 1840 года рисунки Гагарина и фрагменты повествования Соллогуба обсуждались в светско-литературных салонах Одоевского и Карамзиных. При журнальной публикации семи глав сообщалось о будущем роскошном издании. Выход книги задержался не только из-за полиграфических сложностей, но и потому, что Соллогуб продолжал работу (в 1843–1844 годах «Тарантас» читал в рукописи Гоголь): семь опубликованных глав в книжном издании были тщательно отделаны (фактически – переписаны), остальные же скорее всего в основном создавались после 1840 года.
В сентябре 1844 года «Тарантас» «проехал цензуру, хотя и немного задел колесами» (письмо Соллогуба В. А. Жуковскому), каких-либо сведений о характере цензурных изъятий и поправок не сохранилось, официальное дозволение к печати было подписано цензором А. В. Никитенко 24 октября. Издателем книги стал книгопродавец А. И. Иванов, управляющий конторами «Отечественных записок» и «Литературной газеты», тесно связанный с их хозяином А. А. Краевским. 31 марта 1845 года о выходе «Тарантаса» (приуроченном к началу Светлой недели) сообщила «Северная пчела».
Начатая в пору только намечавшегося размежевания славянофилов и западников, книга писалась и перерабатывалась под аккомпанемент становящихся все более острыми и жесткими споров о судьбе и назначении России, ее отношении к Европе, политическом и социальном устройстве, значении и перспективах отечественной культуры и литературы. Публикация первого тома «Мертвых душ» (1842), напряженная дискуссия о поэме Гоголя и ожидание ее продолжения; выход книги А. де Кюстина «Россия в 1839 году» (1843), в России немедленно запрещенной, но прочитанной едва ли не всей просвещенной публикой, постоянно обсуждавшейся и стимулировавшей внимание к другим суждениям иностранцев о России; оформление идеологии славянофильства, рост влияния стремительно левеющего В. Г. Белинского, ставшего ведущим критиком широко читаемых «Отечественных записок», – вот тот контекст, в котором дописывались и читались «путевые впечатления». Подзаголовок – русский эквивалент французского выражения Impressions de voyage, часто использовавшегося в заглавьях – отсылал к «европейской литературной» сфере, комически контрастируя с подчеркнуто русским и бытовым названием книги; эта ироническая антитеза проходит сквозь все повествование вплоть до финала (крушение тарантаса и исчезновение «книги путевых впечатлений» «на дне влажной пропасти»).
Противоречивые трактовки «Тарантаса» критиками разных направлений были обусловлены тремя факторами: актуально-публицистическим характером книги (Соллогуб так или иначе затронул почти все злободневные темы); тактикой литературной (идеологической) борьбы; уклончивостью позиции Соллогуба, его двойственным отношением как к собственным героям, так и к российской реальности, снабжающей их путевыми впечатлениями.