При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы — страница 61 из 120

Крайние консерваторы (И. Н. Скобелев – «Иллюстрация», 1845, № 12; анонимный рецензент журнала «Маяк», 1845, № 7), игнорируя авторскую иронию, оценивали «Тарантас» как удачное сочинение в духе русской народности. Неприязненно относившийся к Соллогубу (и тем более к кругу «Отечественных записок») Ф. В. Булгарин, указывая на зависимость Соллогуба от Гоголя и принадлежность «новой школе», снисходительно одобрял книгу, всем тоном своим сигнализируя публике, что эта безделка не стоит серьезного внимания («Северная пчела», 1845, 31 марта; ср. резко негативный отзыв Л. В. Бранта в той же газете от 15 декабря 1845; подпись: Я. Я. Я.). Неудачным подражателем Гоголя (литератором из неприятной партии «Отечественных записок») аттестовал автора «Тарантаса» его бывший домашний учитель П. А. Плетнев («Современник», 1845, № 5).

В кругу Белинского «Тарантас» оценивался неоднозначно: тут сказывались и ускользающая природа текста, и необходимость сохранять добрые отношения с популярным (и отнюдь не враждебно настроенным) писателем, и коммерческие интересы издателя «Отечественных записок» Краевского. В рецензии Белинского («Отечественные записки», 1845, № 4) отмечалась «парадоксальность» книги и был обещан спор с автором. В рецензии Н. А. Некрасова («Литературная газета», 1845, 12 апреля) удачные (верные принципам «натуральной школы») главы противопоставлялись неудачным. Критик утверждал, что первых больше в начале, а последних в конце; эта антитеза, с одной стороны, дискредитировала «позитивные» эпизоды и утопический «Сон», а с другой – напоминала о публикации первых глав в «Отечественных записках». Вероятно, в этом же ключе собирался строить статью о «Тарантасе» Белинский, однако в итоге он избрал другое решение: разбор «Тарантаса» («Отечественные записки», 1845, № 6) превратился в яростный антиславянофильский памфлет. Белинский воспользовался случайным совпадением имен-отчеств соллогубовского героя-идеолога и И. В. Киреевского (незаурядного мыслителя, в 1845 году ненадолго возглавившего журнал «Москвитянин»). В статье резко разведены позиции Ивана Васильевича и автора, согласно Белинскому, сознательно создавшего однозначно комический образ «славянофильствующего» пустопорожнего мечтателя. Задев несколько раз и самого Соллогуба, Белинский в итоге назвал «Тарантас» книгой «умной, даровитой и – что всего важнее… – дельной». В обзорной статье («Отечественные записки», 1846, № 1) критик отвел «Тарантасу» первое место среди книг, вышедших в минувшем году, и тут же отметил двойственный характер текста, который «одними был принят за искреннее profession de foi так называемого славянофильства, другими – за злую сатиру на него <…> мы принадлежим к последним».

Резко отрицательно отозвался о «Тарантасе» славянофил Ю. Ф. Самарин («Московский литературный и ученый сборник». М., 1846; подпись: М. З. К.). С его точки зрения, во-первых, воззрения Ивана Васильевича далеко отстоят от славянофильских, а во-вторых, автор не дистанцируется от героя-идеолога. Игнорируя ироничную поэтику Соллогуба, Самарин порицает его за легковесность, склонность к риторике, опрометчивые суждения о чиновниках, внешнее следование Гоголю, «аристократическое» отношение к действительности. Вослед Плетневу, критик указывает на отсутствие авторского взгляда. Самарин полагает, что автор мог поставить читателя перед дилеммой – шутка или правда все им рассказанное? – в двух случаях: либо «слишком дорожа своею мыслью», либо «не дорожа ею вовсе». Несмотря на несколько комплиментов, концепция статьи неумолимо ведет читателя ко второму ответу. Попутно критик полемизирует с неназванным Белинским. Статья была высоко оценена лидером славянофилов А. С. Хомяковым (в письме к автору, датируемом апрелем-маем 1846 года) и… Белинским, который писал Герцену 4 июня 1846 года: «Статья Самарина умна и зла, – даже дельна <…> Как умно и зло казнил он аристократические замашки Соллогуба!».

Наконец, напомним еще раз, что «Тарантас» был очень высоко оценен Жуковским (письмо автору, осень 1845) и Гоголем (письмо автору от 3 января 1846). Такой разброс мнений был глубоко закономерен, успех «Тарантаса» не исключал, а подразумевал некоторую двусмысленность. Ирония скептичного писателя стимулировала ироническое отношение к его заветному сочинению. Даже сочувственники Соллогуба не считали, что он уже исполнил свою миссию, и требовали от него большего.

Меж тем Соллогуб едва ли когда-нибудь был настроен на великие свершения – те, что грезились Жуковскому (настоящий «русский роман») и Гоголю. Не зря в «Приключении на железной дороге» сказано: «От скуки делается смешно». А от смеха, добавим мы, грустно. Как писал светский приятель Соллогуба: «Печально я гляжу на наше поколенье». И далее по тексту «Думы», где все инвективы обращены не к «ним», но к «нам».

На тех немногих мемуарных страницах, которые Соллогуб посвятил Лермонтову, он дважды затронул мотив неудовлетворенности поэта собой. Лермонтов спрашивает у Соллогуба, верит ли тот в его талант, а затем, услышав, как его стихи приравниваются к пушкинским, замечает: «Нет, брат, далеко мне до Александра Сергеевича <…> да и времени работать мало остается; убьют меня, Владимир». Последняя пророческая реплика отменяет описанные выше планы Лермонтова – отставка, труды по совместному с Соллогубом изданию нового журнала. Не было. Не могло быть. Могло только мечтаться.

Здесь не место для детального сопоставления общественно-литературных позиций Лермонтова и Соллогуба. Представляются они достаточно близкими – с понятной поправкой на гениальность поэта. Всего важнее, однако, что сам Соллогуб ощущал себя человеком лермонтовского поколения и умонастроения. Потому и безвременная насильственная смерть поэта, разрушившая возможность совместного труда, воспринималась им с особенной остротой. В разных местах мемуаров, отталкиваясь от разных поводов, Соллогуб размышляет о тяжкой участи художника в современной ему России. Поминаются Пушкин, Гоголь, Глинка. Но смерть Лермонтова и в этом ряду оказывается отмеченной – не случайно в первой публикации воспоминаний она названа большей, чем гибель Пушкина, утратой для российской словесности. (Позднее Соллогуб конструкцию смягчил.) Гибель Лермонтова заставила оплакивать несбывшиеся надежды и словно еще раз подтвердила: для опоздавшего (послепушкинского) поколения все перспективы закрыты. Жизнь останется бессмысленной, а искусству двигаться некуда.

Конечно, Соллогуб не формулировал это «правило» впрямую – он попросту все больше ему подчинялся. Конечно, временами инстинкт художника брал верх над внутренней обреченностью. Потому «Тарантас», начатый почти как игра, был доработан – тщательно прописан, перестроен, насыщен отголосками актуальных споров, спрыснут всепроницающей иронией (от которой нет пощады ни теоретикам, ни практикам, ни, как мы видим, пытающемуся встать над ними сочинителю), приправлен полемикой с гоголевской утопией (вообще-то манящей) преображения России. Потому и мог появиться уже после «Тарантаса» щемящий рассказ «Метель», внутренний лиризм которого берет верх над никуда не ведущей фабулой. Да, офицер и молодая дама больше никогда не увидятся, их вдруг вспыхнувшие чувства никак не отразятся на той жизни, что предписана героям судьбой, но и забыть свою встречу в метели они никогда не смогут. (Впрочем, и барону Фиренгейму никогда не забыть прекрасной «аптекарши», которую убила его неуместно вернувшаяся любовь. И сознание того, что он-то поступил благородно, не разрушил семейный очаг, но по требованию достойного мужа Шарлотты покинул провинциальный городок, не уменьшит тоски и стыда невольного убийцы. Примерно таких же, как у бедного аптекаря, хотевшего спасти жену и разбившего ее жизнь.) Потому последние повести Соллогуба немногим проигрывают прежним – «Старушка» (1850) так и вовсе хороша. Хоть и вершится грустной насмешливой улыбкой прожившей долгий век графини-бабушки, только что объяснившей доброму, но непутевому внуку, что из его «любви» к достойной девушке никакого толку не будет.

* * *

Сколько раз можно говорить уже сказанное? Писатель, лишенный чувства самоконтроля, пробавляется (иногда и успешно) бессознательными повторениями. Соллогуб был устроен иначе. Ему вовсе не хотелось расставаться со словесностью, но – вопреки чаяниям Жуковского и Гоголя – «нового слова» он не находил. Конечно, тут срабатывало множество привходящих, личных, как бы случайных обстоятельств. В водевилях 1850-х годов Соллогуб, органично владея жанром, посмеивается над проблемами, куда как серьезно тяготившими героев и рассказчика его повестей. Конфликты разрешаются с подобающей жанру легкостью, поверить в которую невозможно, да и не нужно. Водевиль и есть водевиль.

Между тем со смертью Николая I и первыми толками о реформах стало ясно, что жизнь все-таки меняется. И уж точно не может сводиться к усталому вальсированию и котильонной иронии. Соллогуб надеялся на лучшее: поэтому решился собрать и переиздать пятитомником свои сочинения: повести (прежние издания разошлись, а цензурная политика последних николаевских лет републикациям не благоприятствовала; «Тарантас» и теперь встретил противодействие цензуры; дабы провести его, потребовалось вмешательство Вяземского, ставшего о ту пору товарищем министра просвещения), водевили, очерки и даже поэтические опыты… Теми же надеждами он вдохновлялся, сочиняя комедию «Чиновник» (1856), где легко прикоснулся к склоняемой во всех гостиных (и во всех трактирах), но все еще не допускаемой в печать теме: взяточничеству. По Соллогубу, эта общественная хворь обусловлена, с одной стороны, небрежением дворян (богатых, образованных, имеющих твердые правила) государственной службой, а с другой – их же неумением хозяйствовать, защищать свои интересы и готовностью при малейшей возможности ввернуть «награждение» презираемому невежественному и жадному крючкотвору. Порядочный дворянин должен служить, а его неслужащие собратья не должны видеть в любом чиновнике взяточника. Тогда и зла в отечестве будет меньше, а о нынешних непотребствах, как выражается добродетельный дворянин-чиновник Надимов, «надо крикнуть на всю Россию». Вот Соллогуб и крикнул. Аккуратно. В забавной – на любовных недоразумениях закрученной – комедии. Развивая свои же давние мысли о чиновничестве и службе, отчетливо проговоренные в «Тарантасе». Смягчая (как всегда) благородный пафос ощутимой – поэтикой жанра предписанной – иронией. Может, подействует? Расслышат? А если границы дозволенного окажутся нарушенными, то с шутки какой спрос.