При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы — страница 74 из 120

[280]), а правом на свою «правду», судьбу и личностное достоинство обладают все три героя, чьи имена входят в название поэмы. Толстовскому же Иоанну ненавистен всякий сколько-нибудь выходящий из ряда человек; он губит не только «чужих» (тех, кто дерзает морально осудить царя), но и «своих», что так или иначе «своевольничают» (Басманов, Вяземский, царевич Иоанн), полагаются не на одну царскую волю, но на свои заслуги или колдовскую помощь, вступают в союз с нечистым, словно нарушая «прерогативу» царя[281], – так бьет «своих» обезумевший на охоте кречет Адраган (300).

Люди (включая самых душевно чистых) видят в действиях Иоанна эксцессы, которые объясняются происками дурных слуг и/или колдовством. Они этим удручены, но в принципе убеждены: «на то и царь, чтобы карать и миловать» (195), то есть не допускают какой-либо возможности ограничения царской воли. Этим и пользуется Иоанн, вводя опричнину по «уговору», приняв который земцы легитимизируют то, что считают беззаконием. Праведник Морозов объясняет Серебряному, почему иначе поступить было нельзя: «Разве царю можно указывать? Разве он не от Бога?» (198). Этот тезис возникает в романе постоянно, но он характеризует персонажей, а не выражает авторскую позицию, представленную в эпиграфе из Тацита, предисловии и послесловии.

«Возмутительные явления» Иоаннова царствования «были подготовлены предыдущими временами, и земля, упавшая так низко, что могла смотреть на них без негодования, сама создала и усовершенствовала Иоанна» (445). Грозный был «проявлением Божьего гнева», но гнева не за некие отвлеченные прегрешения, а за долгое «отсутствие общественного мнения» (445; и добавим: ослабление чувства личного достоинства). Приятие этого гнева как данности, отождествление Божьей воли и воли одержимого сатаной царя, отказ от противодействия злу усугубляют общую вину, готовит будущие несчастья и, по сути, является кощунством[282].

В романе эти мысли проводятся прикровенно, но позднее Толстой их будет высказывать прямо, в частности, в двух балладах, расшифровывающих намеки «Князя Серебряного». Так, в «Змее Тугарине» (1867) перефразируется пророчество Морозова; ср.: «Нахлынет орда на Москву, и не будет воевод отстаивать святыни Господней. Запылают храмы Божии с мощами святителей, настанут опять Батыевы времена. И будешь ты, царь всея Руси, в ноги кланяться хану и, стоя на коленях, стремя его целовать!» (396) и:

Настанет тяжелое время,

Обнимут твой Киев и пламя и дым,

И внуки твои будут внукам моим

Держать золоченое стремя! (1: 257).

Морозов не может точно предсказывать будущее (таким знанием в мире Толстого обладают лишь персонажи, так или иначе связанные с дьяволом: мельник в «Князе Серебряном», волхвы – в «Смерти Иоанна Грозного», балладный Тугарин), поэтому он предсказывает не Смуту, а новое иго, подобное игу старому. Но согласно Толстому, рабствование татарам и подготовило царствование Грозного, предсказанное Тугариным:

И честь, государи, заменит вам кнут,

А вече – каганская воля!

……………………………..

И время придет,

Уступит наш хан христианам,

И снова подымется русский народ,

И землю единый из вас соберет,

Но сам же над ней станет ханом!

И в тереме будет сидеть он своем,

Подобен кумиру средь храма,

И будет он спины вам бить батожьем,

А вы ему стукать и стукать челом —

Ой срама, ой горького срама (1: 258).

Зачин эпизода с неназванным, но узнаваемым Грозным в «Потоке-богатыре» (1871) («Вдруг гремят тулумбасы; идет караул / Гонит палками встречных с дороги» – 1: 309) варьирует описание царского выезда на казнь в романе: «Тишину прервал отдаленный звон бубен и тулумбасов <…> Впереди ехали бубенщики, чтобы разгонять народ и очищать дорогу государю, но они напрасно трясли бубны и били вощагами в тулумбасы: нигде не было видно живой души» (399). В романе москвичей нужно сгонять на казнь, а их ропот спасает Блаженного. В балладе Толстой убирает смягчающие оттенки: вся толпа валится перед царем «на брюхи», прежде воскликнув: «То земной едет бог, / То отец наш казнить нас изволит», что вызывает удивление и негодование Потока:

Мы честили князей, но не эдак!

Да и полно, уж вправду ли я на Руси?

От земного нас бога Господь упаси!

Нам писанием велено строго

Признавать лишь небесного Бога (1: 309–310).

Именно об этом забыли все герои «Князя Серебряного». Толстой вовсе не считает их терпение добродетелью, на что прямо указывает эпиграф из Тацита: «А тут рабское терпение и такое количество пролитой дома крови утомляет душу и сжимает ее печалью. И я не стал бы просить у читателей в свое оправдание ничего другого, кроме позволения не ненавидеть людей, так равнодушно погибающих» (159)[283].

Поступившись главным (признав «земного бога»), герои Толстого не замечают, что их личная нравственность оказывается бессильной, что зло вводит в соблазн все больше народу[284], что сами они невольно впадают в грех (таков грех Елены и Серебряного перед Морозовым). Если Серебряный утешает себя тем, «что он в жизни шел прямою дорогой и ни разу не уклонился умышленно» (432), то сознание одиночества и бессмысленности будущей жизни от того не слабеет. Если автор сочувствует светлым героям (примиряющий последний абзац романа), то это не значит, что он не видит их вины. Личное счастье невозможно и потому, что всем русским людям плохо, и потому, что даже лучшие из них счастья не заслужили.

Из письма Толстого С. А. Миллер (будущей жене) от 13 декабря 1856 мы знаем, что писателя тревожила бесхарактерность заглавного героя («бледнее всякого jeune-premier»), что он думал «сделать его глупым и храбрым, дать хорошую глупость», но опасался, что тогда князь «слишком был бы похож на Митьку» (4: 93). О простодушии князя Толстой говорит на первых же страницах, но двойником Митьки все же его не делает. В конце романа Серебряный начинает нечто смутно понимать, хотя и не может «облечь в ясные очертания» (432). Вот его последняя беседа с Годуновым (уже после отказа от царской милости): «Каждому, Борис Федорович, Господь свое указал: у сокола свой лет, у лебедя свой; лишь бы в каждом правда была.

– Так ты меня уж боле не винишь, князь, что я не прямою, а окольною дорогой иду?

– Грех было бы мне винить тебя <…> Все на тебя надежду полагают; вся земля начинает смотреть на тебя!».

Затем князь обещает не верить будущей клевете на своего собеседника (424). Конечно, тут фиксируется предусмотрительность Годунова (которому нужно, чтобы благородный князь стал при необходимости его защитником), но не менее важно, что Серебряный Годунова заранее оправдывает – и перелагает на него ответственность за будущее «всей земли». Уклоняясь от близости к царю, князь ставит свою чистоту выше общей пользы. Толстой констатирует: Годунову не удалось при дворе Грозного сохранить совесть. Но одновременно писатель осторожно сеет подозрение: так ли бы случилось, если бы Серебряный был долгие годы рядом с Борисом? Быть вдвоем при царе Серебряному предлагает не только Годунов (423), но и негодяй Басманов (356), что должно бросить еще одну тень на Годунова и его интриганскую затею. Но о том же говорит во время битвы Максим Скуратов: «Так стало мне ясно, сколько добра еще можно сделать на родине! Тебя царь помилует <…> А ты возьми меня к себе; давай вместе думать и делать, как Адашев с Сильвестром» (350). Упоминание погубленных царем праведных советчиков свидетельствует не о наивности, но об убежденности персонажа: Адашев и Сильвестр погибли, но какое-то время боролись за душу царя, остерегали его от зла и сделали много доброго, значит, надо повторить их подвиг. Умирая, Максим завещает Серебряному: «Сделай же один, что хотели мы вдвоем сделать» (351), то есть «предсказующе» цитирует «Голос с того света» Жуковского:

Друг, на земле великое не тщетно;

Будь тверд, а здесь тебе не изменят;

О милый, здесь не будет безответно

Ничто, ничто: ни мысль, ни вздох, ни взгляд.

Не унывай: минувшее с тобою;

Незрима я, но в мире мы одном;

Будь верен мне прекрасною душою;

Сверши один начатое вдвоем»[285].

Завета Максима Серебряный не исполняет, и не случайно именно воспоминания о погибшем названном брате, который один сумел бы помочь князю действовать правильно, повергают Серебряного в полное отчаяние. За фрагментом о Максиме следует описание леса, в котором князь исчезает навсегда (432–433).

Разумеется, о вине Серебряного в «уклонении» говорится осторожно (тут важен отрицательный пример Годунова, которому, напомним, Серебряный дал возможность действовать в одиночку!), но все же этот мотив ощутим. В этой связи обратим внимание на номинацию протагониста. Он полный тезка первого царского шурина, Захарьина-Юрьева, но в отличие от персонажа «Смерти Иоанна Грозного», что оставался при царе до конца и сохранил чистоту (хотя поздно разгадал и не сумел остановить Годунова), князь бесследно сгинул, а не стал родоначальником новой династии и фольклорным героем. (Читатели романа знали, что в народных песнях спасителем царевича был другой Никита Романович.) Упоминающаяся же в летописях и «Истории…» Карамзина фамилия князя происходит от металла благородного, но чуть сомнительного, всегда уступающего «золоту». Князя Золотого Толстой на Руси не нашел.

Задуманный в конце 1840-х годов «Князь Серебряный» оспаривает наиболее влиятельные об эту пору литературные трактовки русской истории. Толстого не устраивает лермонтовская апология справедливости Грозного, и потому он перестраивает сюжет «Песни…», а лермонтовским размером произносит высший – «звездный» – приговор царю. Он отрицает успокаивающий оптимизм Загоскина (характерный не только для «Юрия Милославского», но и для «Аскольдовой могилы» и романов из петровской эпохи – «Русские в начале осьмнадцатого столетия» и «Брынский лес», которые также завершаются преодолением «временных трудностей»), и потому избирает предметом не выход из Смуты, но вхождение в Смуту, тема скрытого, но неуклонного приближения которой для «Князя Серебряного» не менее важна, чем злодейства Иоанна. Глубоко прочувствовав смысловую неоднозначность историософской концепции «Капитанской дочки», он переставляет пушкинские акценты. Система религиозно-этических норм (при отсутствии норм, подразумевающих права личности, значимость «обществ