[298] отсылают как к балладе Жуковского (Альсим приходит к замужней Алине под видом купца-армянина, их целомудренное прощание прерывает внезапное появление мужа, который «…им во грудь в одно мгновенье / Вонзил кинжал»[299]), так и к ее литературно-бытовой проекции: «Армянин» – арзамасское прозвище Дениса Давыдова. В «Черной шали» (1820) (а позднее – в наброске к поэме о разбойниках «Молдавская песня», 1821; и в «Узнике», 1822) Пушкин осваивает недавно введенный Жуковским в русскую поэзию четырехстопный амфибрахий с парной мужской рифмой («Мщение», «Три песни» – написаны 1816, опубликованы – 1820; «Лесной царь», 1818). Выкроенная из материалов Жуковского «Черная шаль» становится объектом «подражания» Пруткова в «Романсе». Здесь цезурованный четырехстопный амфибрахий превращается в двустопный (с перекрестной рифмовкой ЖМЖМ), а для пущей романтичности вводится реминисценция «Даров Терека»: «На мягкой кровати / Лежу я один. / В соседней палате / Кричит армянин <…> Упала девчина / И тонет в крови… / Донской казачина / Клянется в любви»; ср.: «По красотке-молодице / Не тоскует над рекой / Лишь один во всей станице / Казачина гребенской» (видимо, подобно мужу в «Алине и Альсиме» и обманутому любовнику в «Черной шали», покаравший неверную красавицу)[300]. Ирония А. К. Толстого (и его соавторов-прутковцев) может обращаться на тексты со сколь угодно высоким литературным статусом. В этом отношении Толстой (и его друзья) оказывается наследником традиции, восходящей к Жуковскому и «Арзамасу». Отсюда же отмеченные Г. А. Левинтоном особенности автопародийности у Толстого и усвоившего его уроки Соловьева, «потенциальная амбивалентность всякого элемента словаря (и вообще – парадигматики), благодаря которой любой элемент словаря может войти и в комический, и в некомический контекст». Далее исследователь напоминает о комической пьесе Соловьева «Альсим» и, ссылаясь на работу З. Г. Минц (1971), о «Жуковском как постоянном объекте пародирования Соловьева», справедливо добавляет: «то же верно и для А. К. Толстого»[301]. Естественно усмотреть в размере «Вонзил кинжал убийца нечестивый…» (Я 5/2) заостренную (усилен контраст длинных и коротких строк) модификацию Я 4/2 «Алины и Альсима» (ср., впрочем, редкий пример Я 5/3: «На что вы, дни! Юдольный мир явленья / Свои не изменит! / Все ведомы, и только повторенья / Грядущее сулит»[302]). Соловьев, однако, работает с этим метром активнее, чем Толстой[303]. В стихотворениях, писанных Я 5/2, Соловьев безусловно ориентировался на прутковский «Мой портрет» («К моему портрету…»), считающийся единоличным творением Толстого. Появление «вариантов» строк в стихотворении «Ах далеко за снежным Гималаем…»: «А я один, и лишь собачьим лаем / (Вариант: горячим чаем, холодным) / Свой тешу слух / (Вариант: нежу дух)» – несомненно отсылает к прутковской паре «Который наг» – «На коем фрак»[304]. Эти переклички, однако, не снимают вопрос об авторстве «Вонзил кинжал убийца нечестивый…», а усложняют его решение. Именно значимость для Соловьева опыта Толстого не позволяет однозначно атрибутировать текст.
Подтвердить традиционное мнение об авторстве Толстого, кажется, помогают некоторые мотивы обсуждаемого текста. В кульминации стихотворения обнаруживается цитата из четвертого действия «Ревизора»: «Злодей пал ниц и, слез проливши много, / Дрожал как лист. / А Деларю: “Ах, встаньте ради Бога! / Здесь пол нечист”»[305]. Сходно обращается к Хлестакову Анна Андреевна: «Как, вы на коленях! Ах, встаньте, встаньте, здесь пол совсем нечист»[306]. Толстой воспроизводит (почти дословно) не только реплику городничихи, но и гоголевскую стилистическую игру. Изобилующая «поэтизмами» речь охваченного «страстью» Хлестакова (чуть ниже он восклицает: «Жизнь моя на волоске. Если вы не увенчаете постоянную любовь мою, то я недостоин земного существования», – а на лепет городничихи, которая «в некотором роде… замужем», отвечает строкой песни «преступного» гревзендского незнакомца: «Это ничего. Для любви нет различия, и Карамзин сказал: “Законы осуждают”») перебивается нарочито заземленным «хозяйственным» замечанием. Бесспорная цитата позволяет отметить в тексте другие следы комедии Гоголя. Деларю всячески улещивает «убийцу нечестивого», уже нанесшего ему ряд ударов (как Городничий – мнимого ревизора, само появление которого – страшная угроза). Деларю предлагает злодею в жены дочь, что корреспондирует с восторгом Городничего от сватовства Хлестакова, в которое он сперва не мог поверить, а потом счел своим высшим счастьем: «Целуются. Ах, батюшки, целуются! Точный жених! <…> Ай Антон! Ай городничий! Вона! как дело-то пошло!»[307] Предлагая «отслюнить» новоявленному жениху «кредитными билетами» «тысяч сто» (324), Деларю вновь дублирует Городничего, который на всякий случай «одалживает» Хлестакову (уже жениху!) четыреста рублей «как нарочно, самыми новенькими бумажками». Предложение Деларю выхлопотать злодею орден и аренду преломленно отражает мечты Городничего о награждении и «большом чине», которые ему обеспечит зять. Разоблачение Хлестакова, рушащее надежды Городничего, оказывается тем роковым (непредусмотренным) ударом, который злодей в конце концов наносит благодетелю: «Он окунул со злобою безбожной / Кинжал свой в яд / И, к Деларю подкравшись осторожно, – / Хвать друга в зад!» (324) – ср. языковую метафору в вопле Городничего: «Вот когда зарезал, так зарезал! убит, убит, совсем убит!»[308] Исчезновение злодея, обесчестившего Дуню, повторяет «растворение» сбежавшего из города Хлестакова в бескрайних российских пространствах (ср. реплику Почтмейстера: «Куды воротить! я как нарочно приказал смотрителю дать самую лучшую тройку, черт угораздил дать и впредь предписание» и отчаянный стон Анны Андреевны: «Но этого не может быть, Антоша: он с Машенькой обручился»), а его дальнейшие похождения соответствуют россказням Хлестакова о «вездесущести» и величии. Ср.: «…Бежал в Тамбов, где был как губернатор / Весьма любим. / Потом в Москве, как ревностный сенатор, / Был всеми чтим. / Потом он членом сделался совета / В короткий срок» (324) и «Меня сам государственный совет боится (тот орган власти, членом которого стал злодей. – А. Н.) <…> Я везде, везде. Во дворец всякий день езжу. Меня завтра же произведут сейчас в фельдмарш…»[309]. Эти переклички позволяют прочитать стихотворение как историю (в гоголевском духе) о плуте, перехитрившем другого плута. Пародийно романтическая риторика Хлестакова в «любовном» эпизоде могла вызвать ассоциации со «страстной» (но, как было указано выше, осложненной самоиронией) балладой Жуковского, тем самым «подсказывая» автору выбор стихового размера.
Не менее существенно, что схожий «любовный» эпизод возникает у Толстого в «Отрывке (речь идет о бароне Вельо)». В «Ревизоре» мать и дочь соперничают из-за высокого петербургского гостя, в «Отрывке» – из-за якобы приближающегося к городу Наполеона: «Городничиха сбирается / Уж на жертву, как Юдифь, / Косметиком натирается, / Городничий еле жив. // Недоступна чувству узкому, / Дочь их рядится сама; / Говорит: к вождю французскому / Я хочу идти с мама!» (304–305)[310].
Другая цитата разделена на две реплики Деларю: с первой из них («Благодарю») начинается речь персонажа, вторая открывает наиболее развернутый (патетичный и комичный) его монолог, в ходе которого злодею делаются все заманчивые предложения: «А Деларю сказал, расставя руки: / “Не ожидал!”» (323). Два двустопных стиха складываются в рефрен куплетов В. А. Соллогуба («Благодарю, не ожидал»), популярных на исходе 1860-х годов: обращающая эффектную строку против ее автора эпиграмма С. А. Соболевского («Вчера я видел Соллогуба. / Как он солидно рассуждал / И как ведет себя – ну, любо! / Благодарю, не ожидал») датируется 1869 годом[311]. Разумеется, строку эту мог знать и Соловьев: он приятельствовал с близкими родственниками Соллогуба (упомянутый выше иллюстратор стихотворения Федор Львович Соллогуб – племянник писателя), эпиграмма Соболевского была впервые опубликована в «Русском архиве» (1895, № 3). Однако более вероятным кажется, что изящное речение обыгрывал Толстой, многолетний знакомец В. А. Соллогуба, для которого и куплеты, и эпиграмма Соболевского были не преданием, а живыми литературно-бытовыми фактами. Напомним, что расцвет комической поэзии Толстого приходится на вторую половину 1860-х – начало 1870-х годов, а стихи о Деларю и злодее писаны с удивительной – даже для Толстого – виртуозностью.
Сознавая условность этих аргументов, заметим, что именование главного героя стихов скорее всего обусловлено поиском яркой рифмы к «благодарю». Французская фамилия по форме совпадает с русским глаголом в первом лице настоящего времени. Такого рода шутку мы находим в комедии «Любовь и Силин», написанной преимущественно Александром Жемчужниковым, но выражающей общий дух кружка создателей Козьмы Пруткова (ревниво относившийся к сочинениям брата Владимир Жемчужников все же признавал комедию «прутковской», хотя и не прошедшей «окончательной отделки»[312]): «Мой опекун совершенно прав; я Ослабела не только с дороги, но и с рождения…»[313] Представляется, что решение собственно поэтической задачи здесь важнее плана «реальности». Не принципиально, какой именно Деларю вспомнился автору стихотворения: поэт Михаил Данилович (1811–1868), его сын профессор математики Харьковского университета Даниил Михайлович (1839–1905), внук Михаил Данилович (родился в 1867, земский деятель, ставший депутатом I Государственной Думы от Харьковской губернии – его мог иметь в виду Соловьев, но не Толстой, умерший, когда будущему политику было шесть лет), кто-либо из их родственников или некто, использовавший звучную фамилию в качестве псевдонима