При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы — страница 82 из 120

Соловей, как Щербина, поет.

А у нас в натуре весьма много поэтических элементов, вследствие чего мы и видим весь мир в розовом свете. Итак – читателю да будет известно, что мы свистим не по злобе или негодованию, не для хулы или осмеяния, а единственно от избытка чувств, от сознания красоты и благоустройства всего существующего, от совершеннейшего довольства всем на свете. Наш свист есть соловьиная трель радости, любви и тихого восторга, юношеская песнь мира, спокойствия и светлого наслаждения всем прекрасным и возвышенным.

Итак – наша задача состоит в том, чтобы отвечать кротким и умилительным свистом на все прекрасное, являющееся в жизни и в литературе. Преимущественно литература занимает и будет занимать нас, так как ее современные деятели представляют в своих произведениях неисчерпаемое море прекрасного и благородного. Они водворяют, так сказать, вечную весну в нашей читающей публике, и мы должны безопасно, сидя на ветках общественных вопросов, наслаждаться красотами их творений»[359].

Смысл эзоповой речи Добролюбова был вполне ясен, все его заверения надлежало понимать «с точностью до наоборот»: редакция «Современника» предполагала, что читатели настроятся на свист ювеналова бича, изящно притворяющегося «хлыстиком», а перелицовка стиха Гете (не поэт подобен птице, а соловей – поэту, имя которого давно воспринимается как символ «эстетизма») нанесет еще один удар по бессмысленному художеству. Однако подчеркнуто игровой характер «Свистка» позволял «наивно» принимать риторику за чистую монету. Полагаю, что именно этим объясняется энергичное сотрудничество в «Свистке» Козьмы Пруткова, столь радовавшее советских литературоведов. Игнорируя цели редакции «Современника», опекуны Пруткова вели свою игру, весело освистывая весьма различные литературные феномены, в том числе и те, что были им близки. Двенадцатью годами позже Толстой пародийно воспроизвел риторический ход Добролюбова: если в приложении к «Современнику» гражданственный (служащий делу, дискредитирующий недостойные литературные явления) свист выступал в обличье «чистого искусства», то теперь «чистое искусство» выдает себя за «тенденциозное».

Снижая и внешне отвергая формулу Гете, Толстой одновременно напоминал о том сравнительно недавнем эпизоде литературно-идеологической борьбы, что обычно с легкой руки Достоевского именуется «расколом в нигилистах» – о противостоянии «Русского слова» и «Современника» (1863–1864). В статье «Цветы невинного юмора» («Русское слово», 1864, № 2), посвященной разбору «Сатир в прозе» и «Невинных рассказов» Н. Щедрина, Д. И. Писарев заявлял: «… храм чистого искусства одинаково отворен для всех своих настоящих поклонников, для всех жрецов, чистых сердцем и невинных в самостоятельной работе мысли. Благодаря этому обстоятельству читатель, изумляясь и не веря глазам своим, увидит за одним и тем же жертвенником с одной стороны – нашего маленького лирика г. Фета, а с другой стороны – нашего большого юмориста г. Щедрина <…> Да, г. Щедрин, вождь нашей обличительной литературы, с полной справедливостью может быть назван чистейшим представителем чистого искусства в его новейшем видоизменении. Г. Щедрин не подчиняется в своей деятельности ни силе любимой идеи, ни голосу взволнованного чувства; принимаясь за перо, он также не предлагает себе вопроса о том, куда хватит его обличительная стрела – в своих или в чужих, “в титулярных советников или в нигилистов”. (Здесь Писарев дал сноску: «Сия последняя острота <…> украшает собою страницы “Современника” (см. “Наша общественная жизнь”), 1864 г., январь». – А. Н.) Он пишет рассказы, обличает неправду и смешит читателя единственно потому, что умеет писать легко и игриво, обладает огромным запасом диковинных материалов и очень любит потешиться над этими диковинками вместе с добродушным читателем <…> …беспредметный и бесцельный смех г. Щедрина сам по себе приносит нашему общественному сознанию и нашему человеческому совершенствованию так же мало пользы, как беспредметное и бесцельное воркование г. Фета»[360].

Особый гнев Писарева вызвал финал щедринского фельетона, где собеседник повествователя, укоренный за «ренегатство» (сближение с консервативным «Русским вестником») отвечает: «– Э, батюшка, все там (курсив Щедрина. – А. Н.) будем!

И по-моему, он сказал вещь совершенно резонную. Но и я сказал вещь не менее резонную, когда утверждал, что нигилисты суть не что иное, как титулярные советники в нераскаянном виде, а титулярные советники суть раскаявшиеся нигилисты…

Все там будем»[361]. Упрекая Щедрина в бесцельном острословии, Писарев скрыто защищает истинных нигилистов, которые никогда не станут благополучными титулярными советниками, то есть не откажутся от своих принципов. Но именно такую метаморфозу предчувствует и планирует жених в балладе Толстого, полагающий, что для ревнителей пользы амбиции важнее убеждений. Его язвительное предложение («Чтоб русская держава / Спаслась от их затеи, / Повесить Станислава / Всем вожакам на шеи» – 224) напоминает об еще одном – более раннем – «расколе в нигилистах». В статье «Very dangerous!!!» («Колокол», 1859, 1 июня) лондонский оппонент петербургских радикалов писал о вкладчиках двух первых выпусков «Свистка» (явно имея в виду и цитированное выше предисловие Добролюбова): «Источая свой смех на обличительную литературу, милые паяцы наши забывают, что по этой скользкой дороге можно досвистаться не только до Булгарина и Греча, но (чего боже сохрани) и до Станислава на шею!»[362].

Отнюдь не солидаризируясь ни с одним из представителей левого лагеря, Толстой усмешливо признает частичную правоту каждого из них и одновременно напоминает о постоянных раздорах в многоликом сонме прогрессистов. «Им имена суть многи, / Мой ангел серебристый, / Они ж и демагоги, / Они ж и анархисты. // Толпы их все грызутся, / Лишь свой откроют форум. / И порознь все клянутся / In verba вожакорум» (223)[363]. Поэту важны не оттенки мнений (с его точки зрения – случайные и вздорные), но общая картина торжествующей нигилистической глупости, которую он складывает как комическую мозаику из разнородных идеологических фрагментов.

Оставляя в стороне трудно разрешимый вопрос о том, почему поэт отдался стихии веселого свиста на рубеже весны-лета 1871 года (вероятно, свою роль тут сыграло знакомство со свежими, неудачными, по мнению Толстого, антинигилистическими романами Писемского и Достоевского), зададимся другим: мог ли он помнить давно отшумевшую полемику Писарева со Щедриным? Полагаю, что вероятность того весьма велика, ибо Толстой был в ее ходе серьезно задет. Порицая в «Цветах невинного юмора» рассказ Щедрина «Ваня и Миша», Писарев замечал: «У читателя давно уже вертится на языке вопрос: да разве есть теперь крепостные мальчики? – Нет, нету. – Так как же это они убивать себя могут? – Да они убивают себя не теперь, а прежде, давно, во время оно. – А если прежде, во время оно, то с какой же стати повествуется об этом теперь, во время сие? (Курсив Писарева. – А. Н.) – Не знаю. Должно быть г. Щедрин позавидовал литературной славе нашего Вальтер-Скотта, графа А. Толстого, описавшего с такой наглядностью все кушанья, подававшиеся на стол Ивана Грозного? <…> Или же он постарался поразить своим пером прошедшее, чтобы сделать приятный и любезный сюрприз настоящему? Последнее предположение кажется мне наиболее правдоподобным, потому что всякому жрецу чистого искусства должно быть чрезвычайно лестно соединить в своей особе блестящую репутацию русского Аристофана с полезными достоинствами современного Державина, который, как известно, говорил истину с улыбкою самого обезоруживающего и обворожительного свойства»[364].

Существенна тут не только устойчивая неприязнь Писарева к историческому роману вообще и Вальтеру Скотту (а значит, его «подражателю» Толстому) в частности[365], но и уподобление Щедрина автору «Князя Серебряного». Язвительность выпада усиливалась тем, что Писарев адресовал Щедрину ровно те претензии, что были предъявлены автору «Князя Серебряного» в издевательской щедринской рецензии («Современник», 1863, № 4)[366], написанной от лица отставного преподавателя словесности в одном из кадетских корпусов. Прикрывшись пародийной маской, Щедрин восхищался архаичностью романа (сравнение с «Юрием Милославским…» Загоскина), обилием «красивых» описаний старинного быта (сравнение с «Саламбо» Флобера), уходом от современности, которые рецензент связывал не только с монархизмом, но и с сервильностью автора. Характерно, что Писарев вводит в текст ту же цитату из «Памятника» Державина, что использовал Щедрин. Вспоминая пору своей молодости, его подставной рецензент восклицал: «Это было счастливое время, любезный граф; это было время, когда писатели умели

Истину царям с улыбкой говорить…

Когда всякий, не скрывая своего сердца, заявлял о чувствах преданности (да и зачем скрывать?)… Но, конечно, никто еще не высказывал такой истины, какую вы высказали Иоанну Грозному!»[367].

Особый восторг комического старовера (то есть особый гнев Щедрина) вызвал финал 9-й главы романа, где Грозный молится о том, «чтобы не было на Руси одного выше другого, чтобы все были в равенстве, а он бы стоял один надо всеми, аки дуб во чистом поле!», а глядящие на царя звезды словно бы думают: «не расти двум колосьям в уровень, не сравнять крутых гор с пригорками, не бывать на земле безбоярщине!»[368]