Площадь была почти пуста, но бедный фокусник ходил по канату взад и вперед, кувыркался, возил тачку, прогибался, подымал ноги.
— Ишь,— промолвил Антонин,— никто не аплодирует, никто не кричит, и я боюсь, что нас не развеселит ни «стакан дождей», ни выстрел, или, верней, пуканье, раздавшееся из Арноштековой шляпы.
В это время фокусник встал на большой палец правой ноги и со страшной быстротой завертелся вокруг своей оси. В самый разгар этого верчения из трактира «У зеленой девы» вышел серьезного вида старичок. Он остановился под высоким канатом фокусника и, опершись обеими руками на палку и кивая головой, закричал:
— Слезьте, пан Криштофек! Слезьте и перестаньте искушать провидение! Вы разобьетесь, и никто из этих кровожадных зевак, которые ходят любоваться казнями на судном дворе, ничего вам не даст. Слезьте, Иисус, матерь божия, слезьте сейчас же!
Арноштек отдал старичку честь по-военному, потом, переменив ногу, продолжал свое занятие.
Старый господин медленно подошел к концу каната, свешивавшемуся с вил, и без всякого гнева принялся дергать и трясти его, требуя, чтобы фокусник перестал глупить и слез.
Кое-кто из стоявших рядом попробовал остановить буяна. Антонин с майором кинулись к нему, чтоб помешать несчастью, но, прежде чем они успели схватить юродивого или шутника за руку, упал большой фокусников шест, а за ним, испуганно вскрикнув, стремглав полетел вниз и сам бедный фокусник.
Святые угодники! Тут некоторые, считавшие Арноштека более сумасшедшим, чем он был на самом деле, подумали, что это ужасное падение входит в программу, и принялись, словно на смех, аплодировать.
Антонин был вынужден дать нескольким подросткам подзатыльник, чтобы внушить весельчакам правильный взгляд на предмет. Майору пришлось пустить в ход свою палку, которая одна была способна держать дураков в узде.
Узнав истину и побуждаемые этим примером, городские обыватели накинулись на старичка, называя его бессовестным негодяем, и стали колотить его по заду и по спине.
Так что ему ничего другого не оставалось, как улепетывать со всех ног!
Улучив минуту, старый господин вырвался, бросился бежать и несся до верхних Котларжских ворот, где была станция дилижансов. Люди, горячо обсуждая его поступок, бежали за ним до этого места. Но отнюдь не дальше! Отнюдь не дальше, так как поворачивать у этих ворот назад — старый городской обычай, соблюдаемый даже во время христианских похорон.
Толпа, собравшаяся вокруг Арноштека, разошлась не скоро, и тогда можно было видеть, как он поднялся с земли и встал с лицом, искаженным болезненной гримасой. Вид у него был очень печальный. Однако он отказался от Дуровой поддержки и майоровой трости.
Под влиянием успехов, доставленных ему расхаживанием над городом со своим шестом, фокусник возгордился, и гордость эта дала ему силы встать, выпрямиться и, не глядя ни направо, ни налево, дойти до фургона; в открытой двери его виднелась пани Катержина, которая рыдала, прикрыв глаза платком.
Гремел гром, небо полосовали молнии, но, несмотря на это, каждый, чем бы ни был он занят, выбегал из дома и все спешили на площадь, к Арноштекову канату. Одни с любопытством спрашивали, что случилось, другие отвечали:
— Фокусник расшибся.
— Фокусник покалечился.
— Бросьте, бросьте! Разве вы не знаете? Ему ухо оторвали, как канонику Роху.
— Он шишку себе набил. Сам виноват: кто его на канат посылал? Зачем он туда лазил?
— Знаете что? Соберем несколько крейцеров и купим ему курицу. Пускай бульон себе сварит. Такую пищу роженицам дают: в ней таится великая целебная сила!
— Вот еще, очень нужно, сосед. Нет у нас денег на складчины всякие. Вы готовы все накупить… Не жирно ли будет?
— И по-моему тоже! И по моему разумению, верно. Как есть. Устроил он себе, дал себе под зад.
Испуганный, гомонящий на все лады народ толкался локтями и коленями. Началась такая давка, что женщины подняли крик и визг, как на телегах во время дожинок. Такая давка, что толпа выпихнула над своими головами взволнованную физиономию бургомистра, потоптала врача и помяла стражника, вздымавшего шашку голой правой рукой, так как он был без мундира.
— Если я говорю сейчас с вами, майор,— сказал Антонин,— так это главным образом затем, чтоб услышать отрадный голос разума. Боюсь, что эта сострадательная толпа спятила и городит чепуху. Я когда-то знал несколько стихов, которые надо произносить в напряженные, грозные минуты, но, к сожалению, не сохранил в памяти ничего, кроме обрывка: «Давай бог ноги». Вы не знаете, как дальше?
— Нет,— ответил Гуго.— Аббат, наверно, знает.
— Может быть,— сказал маэстро.— Но аббат отсутствует и не может пустить свои знания в ход. Но вы обратили внимание, майор, как наказание следует по пятам за преступлением? У каноника ухо разорвано пополам за то, что он позволил себе прелюбодеяние, а Арноштек повредил себе таз. В этой области тела мощные лопатовидные кости образуют венец; всякий раз, как мы падаем или совершаем неверное движение, возникает боль, которой мы были свидетелями! Это возмездие за совершенную несправедливость, это прикосновение разгневанных небес.
— Несчастия, совершившиеся на этой площади, как будто приносят вам удовлетворение и вы одобряете их,— заметил майор.
— Нисколько. Я простил каноника и не хочу ему вреда,— ответил Антонин.— Но дивлюсь связи вещей, в которой выражена прямо дьявольская премудрость. Вам следовало бы извлечь из всего этого, майор, назидание и предупреждение.
Анна не видела падения фокусника. Еще до начала представления, собрав деньги и сосчитав их, она взяла посудину для молока и, зажав ручку в кулак с торчащим кверху большим пальцем, отправилась в богдальскую усадьбу за молоком.
Усадьба эта находится в двадцати минутах ходьбы от городской площади, и можно добраться до нее скорей, если у вас крепкие ноги и хорошее дыхание. Анна шла вперед, не испытывая никаких зловещих предчувствий. Прошла по городу, по дороге, по лесочку, по лугу, по двору и остановилась, наконец, на пороге хлева, где крестьянин крутил ус, а крестьянка с сердитым лицом сжимала коленями подойник. Молоко цыркало, жесть звенела.
Анна поздоровалась и, бренча монетами, попросила кружку молока.
— Что вы, что вы? — возразила хозяйка.— У нас молоко непродажное. Самим есть нечего, будь это вымя хоть вдвое больше; ведь нонешний год неурожай на корма, и клевер такой, хоть брось. Бедняки мы… А вы походите, барышня, по избам: там всего вдоволь.
И крестьянка встала со скамейки и понесла молоко в погреб.
Хозяин подтвердил слова жены, но, как только она вышла, схватил Аннин кувшин, побежал в кухню и налил в него из горшка сливок. Пенка толщиной гораздо больше пальца, по форме напоминающая месяц, свесилась по стенкам кувшина, и с нее капали сливки.
— Вот вам молоко, дочка,— сказал крестьянин, подавая Анне кувшин.— Приходите завтра после девяти. Тогда у нас больше времени и можно поговорить.
Последние слова хозяин произнес с особенной выразительностью. Но не успел он это сказать, как ему пришлось поспешить в комнату. Там он кинулся к горшку и, обмочив губы в белые сливки, сделал вид, будто все недостающее выпил сам.
Анна возвращалась домой без малейшей тревоги и вступила в пределы грозного события довольно беспечно. Увидев толпу, собравшуюся перед зеленым Арноштековым домиком, она подумала, что какая-то каналья нашла представление слишком коротким и народ толпится, требуя деньги обратно. Это печальное явление повторялось довольно часто и служило нередко основанием для того, чтобы фургон, снявшись с места, пустился в дальнейший путь.
«Но что это? — подумала Анна, проходя между примолкшими рядами.— Совсем не слышно ругани. В чем дело?»
Она взошла по трем ступенькам и открыла дверь.
Фокусник преспокойно лежал на животе, медленно и правильно дыша. Лицо его было не бледней обычного, ноги и руки у него не отнялись, и он был жив.
Увидев все это, Анна остановилась перед пани Дуровой и, после того как та, заливаясь слезами, рассказала ей о несчастье, объявила:
— Скажу вам попросту, у вас глаза на мокром месте. Все это вздор. Мой родственник терпеть не может ни смертоубийственных прыжков, ни слез, которые его бесят. Берите-ка Арноштековы штаны, шляпу и, если хотите, маску. А я надену короткую юбочку, и мы дадим новое представление: ведь там тьма народу. Вставайте, одевайтесь, да поскорей, пока они не разошлись.
— Мне,— возразила пани Дурова, перестав рыдать и вставая,— мне, порядочной женщине из мещанского сословия, надеть вот эти штаны и перед лицом небес, перед лицом своих сограждан принять участие в мошенничестве и обмане? Потому что я так скажу: представление ваше состояло и состоит из жалких и смешных надувательств. Я спешила вырвать вас из нужды, и вы ели моих кур, мою рыбу. Я перештопала рубашки и все ваши лохмотья, которые, по совести говоря, не заслуживают даже названия белья, но теперь в кладовой пусто, там нет ничего съестного. Мои руки привыкли к честной работе и больше не прикоснутся к тряпыо, от которого разит скоморошьим потом и белилами. Вы, может, заметили, сударь, что я крещусь всякий раз, как вы богохульствуете, и отворачиваюсь, когда приходится прикоснуться к вашей сожительнице? Черта с два! Никогда не убедите вы меня, будто это ваша племянница или сестрица. Слава богу, я привыкла вязать чулки, сидя перед приличным домом, и буду опять там сидеть, потому что Антонин зовет меня и просит вернуться. Я его два-три раза видела: стоит перед фургоном взволнованный, бледный, расстроенный, готовый стереть в порошок и разнести в щепки ваш фургонишко. Ха-ха, берегитесь: он придет! Вы думаете, мне не выбраться из этого тесного курятника? Напрасные мечты! Трепещите, трус: пан Дура у порога!