— Выпьем во славу Господа Бога, который вовремя спохватился и понял, что жить без женщин мы не можем. Если бы для этого он взял у нас не одно, не два, а даже три ребра, мы бы не жаловались, тем более что второе его создание было более совершенное, он наделил Еву более чуткой душой, тонкими инстинктами, отзывчивым сердцем, правда, излишней любознательностью, но все равно слава Господу.
Каким образом Господь узнал, что был нарушен его запрет? Яблоки ведь не были сосчитаны, глупо подозревать рай в такой мелочности. Из Библии можно понять, что уликой был стыд. Люди устыдились. Стыдные места прикрыли фиговыми листками. Стыда было больше у Адама. Он должен был остановить Еву, она из его ребра вышла, так что с него главный спрос.
А всерьез, то, что Ева не из глины создана, а из человеческого нутра, объясняет человечность женщины, ее неоценимое превосходство.
«Наша партия, руководимая Никитой Сергеевичем Хрущевым, искоренит вредные последствия культа личности» (смех в зале).
«Все видимое имеет срок, все невидимое бессрочно» (надпись в гостинице).
На выездной комиссии в райкоме поэту Сергею Давыдову сказали:
— Чего вас все заграница тянет, поездили бы по своей стране.
Сережа сослался на Маяковского:
— Маяковский? Он с собой покончил, это не украшает советского поэта, это вам не дуэль с чуждыми людьми, на которую шли наши классики.
«Читая Шекспира, я убедился, что он ставил такие вопросы, на которые до сих пор нет точного ответа. К примеру, вопрос Гамлета — „быть или не быть”, и другие. Есть ли смысл ставить новые вопросы, пока на те не даны ответы?»
Белая изразцовая печь во весь угол была лучшим украшением комнаты. Гладкая с медной дверцей (мать ее начищала), там за ней гудело пламя. Печь никогда не была горячей, она всегда приятно теплая, всегда чистая. И холодной не была, какая-то теплынь в ней сохранялась. Когда поставили батареи отопления, вот тогда она похолодела. От обиды, что ли?
Стоял еще огромный дубовый буфетище, непонятно было, как его втащили в комнату, он не мог пролезть ни в какие двери.
В комиссионном магазине я видел бронзовые подсвечники — высокие, в два яруса свечей, когда-то такие стояли у нас, и сразу вспомнилось все вокруг них, над ними в овальной раме портрет какого-то мужчины, строгого, с усами, в сюртуке. Кто такой, мы не знали, и отец не знал, чем-то он ему нравился, снимать не велел. Подсвечники я развинчивал, свинчивал, пока мать не сдала за копейки утильщику.
В передней стоял ломберный стол, крытый зеленым сукном, для карточной игры. Судьбы его не знаю, а вот другой стол, овальный, из карельской березы, с львиными лапами на подставках, с инкрустацией из черного дерева, этот стол, роскошный, музейный, я с друзьями вынес на помойку. Зачем — объяснить теперь уже не могу. Видел, что красиво, а почему-то хотел избавиться, как от чего-то устарелого, пошлого.
Достался он нам от прежних хозяев квартиры. Не достался, а остался. Кто они были — не знаю, не спрашивал родителей. Многого не спрашивал, жил без любопытства к прошлому, к родительской жизни. Иногда они что-то хотели рассказать, но наталкивались на мое безразличие и умолкали. Примерно то же самое я получаю ныне от внука.
Еще висела огромная картина — море, юг, какая-то парочка на набережной стоит в правом углу. Картина так себе, а вот черная дубовая рама роскошна.
Да, поздно мы научились ценить старинное. Это была идеология, борьба с мещанством, с прежним бытом, мы приветствовали фанерную дрянную мебель, дешевку, ныне она кажется безобразной, слава богу, мало что от нее уцелело.
Тяжелые блестящие льняные скатерти, полотенца, картонки для шляп, супницы, часы с боем — сколько было всякого, что ныне стало антиквариатом.
Все верно, мило, красиво, но ведь были еще и клопы с их отвратным запахом, были мухи, пауки, мыши, были стирки с тяжелой парной сыростью. В углу стоял ларь с картошкой. Мать вычесывала мне голову от вшей, давила их на газете ногтем.
Болваностойкий аппарат.
Дружба врозь, ребенка об пол.
Не от большого ума, но от чистого сердца.
Мы узнали о смерти Хрущева из зарубежного радио. Был сентябрь 1971 года. Наши газеты два дня молчали. Наконец, появилось: «С прискорбием сообщаем о смерти бывшего… персонального пенсионера». Больше ни слова. Ни некролога, ничего. Хоронили, в сущности, тайно. Не было объявления о панихиде, что, где, когда. Москвичи звонили в ЦК. Там отвечали: понятия не имеем, пенсионеров хоронит семья. Дотошные иностранные журналисты выяснили, что похороны будут не то в понедельник, не то во вторник в 12 часов. Приехали на Новодевичье в 10 утра. Знали, что попытаются обмануть. Власть решила перехитрить — объявила санитарный день. Никого не пускали. Оцепили район солдатами. Допустили всего двести человек. Быстро-быстро свернули панихиду. Дали сказать сыну. Со следующего дня началось паломничество. Надписи на венках за ночь, были стерты (!). Откуда такой страх, жалкий, панический страх любви к Хрущеву? Каким трусом оказался трижды Герой Брежнев, как подло сводил он счеты с покойным. За что? За то, что тот выдвинул его, и Суслова, и всю эту компанию Политбюро?
Объявление о смерти Пастернака: «Умер член Литфонда» — это при Хрущеве, и — «Умер персональный пенсионер Хрущев».
Как аукнулось, так и откликнулось; что посеешь, то и пожнешь.
«Просвещение без нравственного идеала несет в себе отраву» (Ник. Ив. Новиков).
История технического и научного прогресса — это история непостижимого. Вирусы, микробы были непостижимы. Так же, как радио, электрический свет, самолет. Мог ли человек XVII века представить фотографию. А компьютер, а робота?
Следовательно, будущее полно непостижимых вещей. Они там существуют. И больше всего те, о которых мы не догадываемся, не в состоянии догадаться.
Антисоветская литература стала советской литературой.
Великую советскую литературу заносит песком чтива.
Античное искусство было большей частью безмолвно.
Нормальный человек задыхается в мире политических страстей, ему нужно другое общение, полное любви, мечтаний, состраданий, поэзии, с теми, кто одинаково нуждается в этом, чтобы вместе гулять, печь пироги.
Велик ли у нас престиж подвижников искусства, таких, как Филонов, который не продавал своих картин, жил бедно, или таких бедняков, как Ван Гог?
Ракеты были нацелены, потом перенацелены, все цели были великие и оправдывали, как положено, средства. Средства потратили огромные. Генералы наши тратили их, попутно строя себе дачи, покупая машины и прочие необходимые предметы роскоши. Все было засекречено, так что ни у кого не было возможности упрекать наших славных генералов. Суммы все были оправданны.
— Мы ставим идею, которой служим, — сказал мне на это генерал, — она выше ваших поисков истины.
— Ну и ставьте. Справедливости наплевать. Она непотопляема. Она выплывет.
Американцы говорят: «Мы можем сделать гения из кого угодно».
И делают. Изготовленные таким образом гении недолговечны. Подлинные заслуги страны — это ее вклад в мировую науку и культуру. В науку меньше, потому что ее достижения быстро присваиваются, музыку же Сибелиуса или Грига не отобрать у скандинавов, так же, как романы Гамсуна, пьесы Ибсена, Стриндберга.
Можно подумать, что «Мерседесы» или «Пежо» — тоже достижения Германии, Франции, тоже их вклад в мировую технику. Однако ежегодные автосалоны выдвигают новых рекордсменов. Количество электроэнергии, чугуна, шелка не вызывает восхищения страной: «Ах, какой, газ у России!» Это ведь то, что досталось ей от Господа Бога, а не от творчества.
Часть четвертая
Мать научила Сашу Минца, будущего академика, отмечать, что надо сделать и что сделано за день, научила уважать женщину, уступать ей место, скромно одеваться, не тратить деньги на роскошь, потому что кругом много бедных людей. Эти простые, наивные правила навсегда укоренились в нем и были важнее, чем если бы его заставляли читать книги, учить математику, заниматься спортом. Такое пришло само собой, а вот правила, втолкованные матерью, пришли только от нее.
В школьные годы он мастерил планер, изготовил катушку Румкорфа. Она давала искру в 12 сантиметров. Искрой его так стукнуло, что он потерял сознание. Планер ему удалось поднять в воздух довольно высоко, так, что, когда планер грохнулся, его, то есть Минца, долго искали среди обломков, тем более что он не подавал признаков жизни. С тех пор началось. То и дело он погибал. Так что в конце концов он к этому привык. Ни один из академиков, насколько мне известно, не имел такого везения.
Заболев дифтеритом, он, лежа в больнице, стал читать физику Краевича. Одолевал, думал, опять вчитывался.
Сдал экзамены в университет. Поскольку еврей, то приняли его вольнослушателем. Еврейство свое он украшал юмором, почему-то это помогало.
Пошел работать к первому русскому биофизику П. Лазареву. У него начал одну работу по колебаниям, так ее и не кончил. С тех пор он мечтал вернуться к своей идее, помешала революция. Она появилась перед ним в виде одного молодца с ордером на квартиру, где жил Минц с молодой женой. Минц прогнал его, назавтра ЧК забрала его как скрытого белого офицера. Восемь дней ждал в карцере, готовился к расстрелу. Как готовиться, не знал, но велели. Вызвал следователь, посмотрел на него, удивился: «Какой же вы офицер, когда вы еврей! Безобразие». Выпустили. Пошел в Первую Конную преподавать радиосвязь. Назначили его начальником радиосвязи армии. Имел 13 радиостанций, 250 бойцов, коней и отсутствие запчастей.
У Ровно остались без прикрытия, нужно связаться с вперед ушедшими. Развернули рацию — не работает. Ни звука. Выяснить причину — надо копаться два дня. А счет шел на минуты. Решил применить для приема передатчик. Нужда — мать изобретений. Сумел установить двустороннюю связь и сообщил, что корпус белополяков заходит в тыл. Выручил сво