Он диктует. Мужчина, сидящий за столом с искаженным от усилий лицом, диктует. Особое значение он придает формуле вежливости, специально оговаривает, какой именно оттенок желает ей придать, уточняет, полностью или сокращенно она должна быть напечатана, а иногда указывает, что напишет ее от руки, эту формулу вежливости он нацарапает своим корявым почерком, эти слова любезности, это витиеватое выражение теплоты и симпатии, некий элемент человечности, сдобренный милым сердцу воспоминанием. Он слышит, как внутри у него все содрогается от смеха, но все равно упорно продолжает эти «разрешите выразить вам», направив все свое внимание на самую простую и почти механическую часть работы — потому что если он не уцепится за нее, то тогда за что же еще? — а Луветта между тем потихоньку возвращается к действительности и, как ей кажется, вновь начинает адекватно воспринимать своего шефа. И все же брови у нее ползут вверх от удивления, когда он принимается диктовать письмо, в котором с «огромной благодарностью и заинтересованностью» соглашается произнести вступительную речь на том самом конгрессе, на который, как он клятвенно уверял ранее, даже не собирался ехать, но после минутного размышления Луветта удовлетворенно вздыхает: «Это поможет ему развеяться, станет для него разрядкой, хорошим стимулом», да и к тому же слова эти не так фальшивы, как может показаться на первый взгляд, поскольку, взглянув сейчас на господина Мажелана, можно заметить, что лицо его слегка порозовело от волнения. Из какого источника этот человек, с утра такой вялый, вдруг подзарядился энергией? «Мне будет очень приятно, о чем вы, конечно же, догадываетесь, дорогой коллега, вновь встретиться с друзьями и посетить ваш чудесный край…» На чем я остановился? На чудесном крае? Так… Ах, Мари!.. Наши с тобой чудесные края. Если мне удастся взять тебя с собой в Монреаль, нагородив горы лжи, затянув еще туже и без того тугой узел, если мне это удастся, ты увидишь, что над тобой все время будут радостно сиять солнце и плыть облака, а я не буду стареющим монархом в изгнании, круглые тени от облаков будут бежать друг за дружкой по верхушкам деревьев и глади озер так, как это видится из окна самолета — например, путешественнику, который сегодня утром вылетел из Орли и в этот час уже готовится к встрече с Нью-Йорком, — и кажется, что там внизу вместе со светом и тенью бегут друг за дружкой радость и грусть, сменяют друг друга хорошее и плохое настроение живущих в этом краю людей, а на самом деле это просто результат твоего собственного душевного состояния, рождаемого непостоянной, быстро меняющейся погодой, этой игрой в догонялки на небе и на земле, и эта радость неистребима в тебе несмотря ни на какие разочарования.
Сколько я тебя знаю, Мари, я всегда видел тебя улыбающейся. Правильнее даже сказать — смеющейся. Смех — это словно неотъемлемая твоя часть, один из присущих тебе жестов, постоянный спутник любого другого твоего жеста, ты смеешься, когда вдруг решаешь встать с места, когда распускаешь или укладываешь волосы, когда рассказываешь одну из тех историй, которые тебе безумно нравятся, а мне причиняют боль, в них ты обычно отводишь себе роль всеми обожаемой, слегка сумасбродной главной героини, переживающей очередную любовную драму. Особенность этих по-настоящему юных созданий заключается в том, что они только начали входить во взрослую жизнь, все их воспоминания еще очень свежи, их прошлое перепутано с настоящим, и, полюбив их, мы словно вторгаемся на чужую территорию, где и без нас тесно. Эта крошечная территория уставлена огромным количеством памятников.
Сейчас он неосторожно приближается к тому, что непременно причинит ему боль. Но это выше его сил. Ему непременно нужно воскресить в памяти эти картины. Мари не очень-то деликатничает, когда речь заходит о приключениях ее юности. Она говорит о них точно так же, как говорит о корабле, лишившемся мачты, о послеполуденной жаре на пляже или о неисчерпаемой снисходительности зеркала к ее белокурой головке. Она рассказывает ему о них в таких выражениях, что ему становится страшно. Он видит, как ее глаза затуманиваются от приятных воспоминаний. Вот она лакомится на полдник пришедшимся ей по вкусу вареньем, а вот заводит интрижки с пришедшимися по вкусу мужчинами. Ах, как же ему порой хочется заставить ее замолчать! Но как же ловко Мари умеет вывернуться! Едва ему кажется, что он поймал ее на слове, едва он успевает за что-то ухватиться, как ему становится неловко. Сплошное притворство. Он начинает говорить обтекаемыми, полными красивостей фразами. А мысленно видит Мари отвязной угловатой девчонкой, она стремительно несется по волнам его памяти, и вот он видит в своих мыслях — или это только слова? — как она ложится в постель, самая обыкновенная девчонка, грубоватая и взбалмошная, но веселая, из тех, кого осенью мужчина, вернувшись к жене, непременно забудет, потому как она для него всего лишь мимолетное летнее приключение.
(Луветта вышла. Она вышла, прижимая к груди свой стенографический блокнот, ступая с максимальной осторожностью, словно строгая сиделка при тяжелобольном, бдительная и не допускающая никаких посетителей, телефонных звонков и болтовни об этом прячущемся ото всех человеке, о его невнятном бормотании и борьбе с какими-то призраками. Только вот с какими?)
Как давно отпраздновала Мари свое двадцатилетие? Он мог бы назначить ей свидание на горной тропинке недалеко от той развилки, после которой дорога на Лезен уходит в сторону от основной трассы, ведущей к Моссам. Роскошная красота октября, когда природа погружена в сладкую истому бабьего лета, настолько сходна с красотой этой поры в Америке, что в мечтах Бенуа лиственница путается с кленом, а золото первой смешивается с пурпуром второго, время будто бы останавливается, и ты уже не знаешь, где находишься: на холмах Беркшира или в швейцарских лесах, да это уже и неважно, потому что и то и другое в равной степени дарят счастье тем, на кого умиротворяюще действуют краски осени и уединение. Ну вот, его уже опять потянуло на лирику. Это чересчур, право же, чересчур! Этого от тебя никто не требует. Нам просто хотелось напомнить о красоте осеннего дня. Очень важно, чтобы новая встреча с Мари состоялась именно осенью. Напоенные теплом виноградники, забрызганные купоросом стены. Эгльский замок (превращенный в тюрьму) в дымке тумана, наплывающего с озера. Все это можно наблюдать, поднимаясь все выше в горы, с любого места, где дорога делает петлю, и шел бы он сейчас по тропинке, бегущей под сенью деревьев, закрывающих небо, среди зарослей ежевики и каких-то других кустов, надеясь увидеть ее, идущую ему навстречу танцующей, вызывающей походкой, гибкую как кошка, жмурящуюся на солнце и улыбающуюся так, как зимой она улыбалась ему в Нормандии.
Он прошел в маленькую комнатку, примыкающую к кабинету, стараясь, чтобы дверь не заскрипела, потом так же бесшумно открыл дверцу холодильника, щедро плеснул себе в стакан виски и тут же залпом все выпил, стоя, второпях, продолжая одной рукой держаться за хромированную ручку холодильника. От выпитого его сразу же бросает в жар, и это новое тепло, разбегающееся по всему его телу и вытесняющее жар летнего дня, сильно отличается от зноя, оно более живое и активное, словно кровь, пульсирующая у него под кожей, Бенуа вновь возвращается в свой кабинет, одинокий, сосредоточенный только на себе самом. Может быть, эта история с бабьим летом в какой-то мере связана с той навязчивостью, с какой картины Америки крутятся в его голове вокруг Мари? Подарить ей Америку и осень. Провезти по Новой Англии ту Мари, которую он пока едва знает, чтобы узнать ее лучше, чтобы сделать ее лучше и совершеннее. Встретиться с ней на плацца де Виль-Мари. Прогуляться с ней по зеленым просторам Вермонта среди озер и курортных местечек Адирондака. Найти приют в их первую ночь в каком-нибудь мотеле с остроконечной крышей, носящем красоты ради альпийское название, или же — если взять чуть севернее — в какой-нибудь сельской гостинице в Лорантиде, гостинице, отделанной сосной с дурманящим запахом, который становится еще сильнее из-за того, что во всех комнатах разведен огонь. Там нас будут ждать полы и стены, устланные и увешанные шкурами диких животных, многоголосый гомон детей, неразборчивость в выражениях их уже слегка подвыпивших родителей, потрескивание дров, шуршание шерсти, крики, иллюзия зимней ночи, и мы пойдем с тобой через залы, пойдем по благоухающим смолой коридорам, жестом отстраняя снующих туда-сюда детей и находясь уже в предвкушении тех первых ласк, что ждали нас в комнате с низким потолком.
Ты отпускаешь свою мечту в дальнее плавание, потому что боишься взглянуть на нее с близкого расстояния. Ты всячески превозносишь любовное приключение, но стараешься дистанцироваться от него в пространстве и времени. Америка подходит для этого как нельзя лучше! В мечтах всегда должна присутствовать какая-нибудь «Америка», чтобы дарить ее маленьким девочкам. Но в реальности все гораздо ближе. Восемь часов пути — и ты там, где хотел бы быть. Восемь часов. Ты мог бы оказаться там уже сегодня в полночь. Вот сейчас, немедленно, вставай и беги к ней. Выйди через заднюю дверь, спустись по лестнице, ведущей в магазин, они даже не заметят, как ты убегаешь. Ты можешь это сделать. Можешь свалить, наконец, давшее трещину здание. Мы способны на гораздо большее, чем нам кажется! Да и кого ты этим удивишь? Элен, которую давно приучил к своим выкрутасам? Сыновей, занятых лишь собой, которых ты — посмотри правде в глаза — никогда не подпускал к себе близко? А здесь кого? Зебер и Мари-Клод удивляются, что ты все еще держишься. Они уже давно ждут, когда ты сломаешься. Остальные… По-своему ты свободен. А кто не свободен? Мы сами изощряемся и возводим вокруг себя тюремную стену, чтобы остаться на привычной привязи и щипать пожухлую траву. Уезжай. Ты не проедешь и пятидесяти километров, как поймешь, что тебе по-другому дышится даже в машине. Ты прекрасно знаешь дорогу. Уже перед Корбеем движение станет менее интенсивным. Еще чуть-чуть, и можно будет вновь разглядывать деревья, дома. До Юры ты доберешься к тому самому часу, когда путешественники начинают искать место для ночлега. Ты же продолжишь путь, ведь в это время года дни, пожалуй, самые длинные. Ты с наслаждением будешь вдыхать любимый тобою запах свежераспиленного дерева, почувствуешь прохладу близких гор. Ты всегда любил эти ощущения, но теперь все эти радости неотделимы от твоих поездок к Мари, когда ты вырывался к ней, мчался в тишине на машине. Ты знаешь, что, несмотря на ту тяжесть, что наваливается на тебя после нескольких часов за рулем, тяжесть, которую ты гонишь от себя и которая не более чем привычное для тебя состояние дискомфорта, усиленное обстоятельствами, после дневной жары и духоты на равнине наверху тебя ждет и манит к себе живительный покой, ждут тенистые ели, журчание лесного ручья и мимолетная встреча с четвероногими обитателями леса, ведь и такое может случиться, не так ли? Чуть позже, когда сумерки окончательно сгустятся, перед тобой в свете фар будут мелькать лишь многочисленные изгибы дороги, обрамленной чернотой леса, а потом будет изумительный по красоте спуск к озеру и побережье, расцвеченное огнями. Ты можешь это увидеть. Смотри, дверь открыта. И тогда завтра ты будешь гулять с Мари по тропинкам лезенского леса. Рядом с ней ты опять угодишь в паутину своих подозрений и ее хитростей. Ты испытаешь боль, но боль эта пойдет тебе на пользу, резкая, сравнимая по остроте с желанием, она заставит тебя встряхнуться. Ты вновь станешь живым человеком. Мужчиной, который поддался чувству, разорвал сковывавшие его путы и весь вечер и ночь мчался в автомобиле к девушке с тронутой загаром кожей, которая идет сейчас рядом с ним, смеется, встряхивает волосами и говорит: «А не вернуться ли нам в Иворну?»