Отдаю на суд читателей аргументы сановника, которые я постарался воспроизвести как можно точнее. Это официальная позиция, и следует оценить откровенность, с которой она изложена. Правда, трудно догадаться, что за этим бесстрастным изложением государственной точки зрения скрываются патриотическое негодование, отвращение и ненависть к непослушным подданным монарха, весьма живые, в чем можно убедиться, прочитав столичные газеты за последние несколько недель.
Рассказ о герое
Многие стали героями благодаря своей солидарности с товарищами. Минимум личного достоинства требовал не оставлять их в опасности. Впрочем, в людях, чувствующих и мыслящих одинаково, братская солидарность зарождалась сама собой. Совсем иначе обстояло дело с молодым человеком, которого мы назовем Гай, чтобы избежать домыслов. Глубоко уязвленный, страдающий, он избегал ровесников, виновных, по его мнению, в том, что они отворачивались от него из-за его происхождения. В школьные годы недоверчивость в его характере породила меланхолия одиночества. Он обладал честолюбием первого ученика, отлично учился, и это сколько-то защищало его от насмешек, хотя дистанция между ним и классом сохранялась. В сущности, его чувства по отношению к одноклассникам можно было бы определить как некую смесь насмешки и пренебрежения. Тем не менее, когда в войну настало время испытаний, он не колеблясь вступил вместе с ними в подпольную военную организацию, хотя ему трудно было думать о возможной смерти рядом с ними. Он невысоко оценивал шансы уцелеть — и свои, и других солдат-подпольщиков — и месяцами во всех подробностях обдумывал, что такое жертвенность. Чем более далекими казались ему порывы и мысли товарищей по оружию, тем большей представлялась неизбежная и продиктованная чувством долга жертва. После его гибели никто из его биографов не рискнул бы предположить, что в нем шла эта внутренняя борьба.
Из исследований о Н. Г.
Следуя традициям своей насыщенной сексуальностью эпохи, авторы книг о писателях и художниках усердно копались в подробностях их частной жизни, выискивая какие-нибудь пикантные отклонения. В жизни несчастного Н. Г. не оказалось ничего, что могло бы заинтересовать биографов, кроме отсутствия в ней женщин. Ни жены, ни любовницы. А поскольку сохранилась переписка Н. Г. с несколькими друзьями, появилось основание представить его скрытым гомосексуалистом.
Биографам как-то не приходило в голову, что существует довольно большая группа людей, мужчин и женщин, о которых можно просто сказать, что они не любят секса. Поскольку исследователи исходили из предпосылки, что секс должны любить все, в отсутствии интереса к нему или во врожденной холодности они видели только результат самых разных травм и комплексов.
Н. Г., судя по письмам, был натурой эмоциональной, жаждущей дружбы. Воспоминания о материнской нежности побуждали его искать общества женщин, те, однако, чего-то ждали от него, и, находясь рядом с ними, ему трудно было удержаться от желания вступить в любовную игру. Он бы охотно женился, если бы нашел настоящую подругу, и во имя родства душ был бы готов исполнять так называемые супружеские обязанности, но брак в те времена был тяжелым социальным бременем, и потому в его повестях и комедиях герой испытывает муки при мысли о приближающейся свадьбе, а в последнюю минуту впадает в панику и убегает. Вполне вероятно, что Н. Г., страдая какими-то расстройствами, воспринимал секс не как удовольствие, а как обязанность, и потому у него не ладилось с женщинами, а чем меньше ладилось, тем больше он мечтал о союзе, который бы его ни к чему не обязывал.
Дело осложнялось тем, что ему было трудно примириться с самим собой, более того, из-за особенностей своего таланта он был склонен считать себя чудовищем. Из-под его пера выходили только гримасничающие уроды, и он против воли писал сатиру на род человеческий, что напоминало месть горбуна. Его поддерживала только дружба с мужчинами, но здесь его биографы, скорее всего, ошибаются. Он не был равнодушен к красоте некоторых мужчин, и в его письмах можно обнаружить доказательства этому. Однако его притягивало к мужчинам именно то, что с ними он мог чувствовать себя в безопасности. Такого ощущения не давали ни кандидатки на роль супруги, ни женщины легкого поведения, а вот те несколько мужчин, которым нашлось место в его биографии, дарили ему уверенность: прикосновений не будет.
«Выпимпишепие»
Это слово существует, хотя мне не удалось найти его ни в одном словаре. Скорее всего, оно вошло в обиход в то время, когда польский язык многое заимствовал из французского. Французское прилагательное «pimpant» означает «нарядный», «изысканный», но вместе с тем — «свежий», «живой» и даже «резвый». С приставкой «вы» оно приобрело в польском негативный оттенок. О «выпимпишонной» даме можно сказать также: разряженная, разодетая, расфранченная, расфуфыренная, а зачастую еще и надушенная, напомаженная, накрашенная до такой степени, что разъяренным соперницам так и хочется бросить ей в лицо (как это, и вправду случилось на одном рынке): «Ну ты прям картина!»
Стоило бы ввести существительное «выпимпишение» как термин, который мог бы пригодиться в рассуждениях о польской литературе и искусстве. Увы, он применяется во многих сферах художественной деятельности, что, возможно, не бросается в глаза людям, к нему привыкшим, но коробит стороннего наблюдателя. Это как болезнь, настигающая прежде всего тех, кто жаждет показать свою утонченность. Когда циничные дельцы американской киноиндустрии делят фильмы на «хорошие» и «художественные», в этом что-то есть. «Выпимпишонная» дама, желая поправиться, выходит за рамки, определяемые ее так называемым типом красоты. Польский прозаик, поэт, режиссер очень часто силится поразить, удивить глубиной своих творений, ибо так принято, ибо мы должны притворяться перед Западом и делать вид, что у нас хватит сил и на ниспровержение авторитетов, и на безнадежность, и на абсурдизм, постмодернизм и так далее. «Выпимпишонного» художника узнаешь по отсутствию подлинности, простоты, то есть по заимствованным стилевым приемчикам.
Это серьезная проблема в обществе, которое когда-то было названо обществом «павлинов и попугаев». Подражание Западу в период с 1945 по 1989 год оказывалось эффективным противовесом принудительному импорту с Востока, и огульно порицаемые ныне литераторы ПНР могут гордиться своими переводами произведений западной литературы. Однако пришло время, когда остался один Запад, возвышенный и низменный, с повседневными коммерческими искушениями. Вот вам тема возможной магистерской или докторской диссертации: изучить произведения (литературы, изобразительного искусства, кино), созданные в угоду предполагаемым западным вкусам, и показать, как желание понравиться или продажность проступает отвратительным клеймом на результате работы. Разброс велик — от простых авантюр до полуосознанной мимикрии. Тем более следует ценить людей, равнодушных к тому, «что сейчас носят». Если бы мне надо было привести пример такого независимого разума, я назвал бы Богдана Коженевского, создавшего образец настоящей прозы в своем свидетельстве о годах войны под скромным названием «Книги и люди».
Конечно, нелегко удержаться от того, чтобы разглядывать себя в разных зеркалах. За последние двести лет, наверное, не было момента, когда так ощутима необходимость определить, что подлинное, а что поддельное.
На необитаемом острове
Как же трудно было бы написать заново «Робинзона Крузо»! Герой этого романа, оказавшись на необитаемом острове, ни минуты не сидит сложа руки, стремясь как можно лучше устроить свою жизнь. А новый Робинзон, вероятно, сидел бы и думал — с самыми печальными последствиями. Так, во всяком случае, можно предполагать, принимая во внимание склонность литературы к интроспекции и к повествованию от первого лица единственного числа.
Человек на необитаемом острове должен свыкнуться с простой вещью: отсутствием возможности общаться с другими живыми существами — попытки разговаривать с рыбами, крабами и птицами были бы напрасны. То есть он утрачивает то, что в высшей степени присуще человеку: речь. У прежнего Робинзона был по крайней мере попугай, которого он научил нескольким фразам, — какой-никакой, а разговор. Безнадежность ситуации потерпевшего кораблекрушение в том, что он вынужден осознать, насколько все в нем, в том числе его самоидентификация, зависело от людей — таких, какими он их воспринимал. Их исчезновение оставляет его безоружным перед ничем не заполненным, бесцельно уходящим временем. Он похож на узника в одиночке. В каком-то смысле ему, наверное, лучше — ведь он может бегать, плавать, греться на солнце. Но узник знает, что за стенами камеры находятся люди, виновники его несчастья, с которыми он мысленно ведет спор, в то время как на необитаемом острове человека окружает только небо и море. Он попадает во власть воспоминаний о прошлом, не контролируемом никаким «сейчас». Правда, монахи-отшельники добровольно отправлялись в пустыню да и в лесах обходились без людей, но они пребывали в молитве, то есть в беседе с Богом, — если эта вертикальная связь ослабевала, они оказывались жертвами acedii, или демона скуки и бессмыслицы.
Мог ли бы сегодняшний автор, понаторевший в изложении впечатлений и воспоминаний, писать об одиноком герое иначе, нежели исследуя его «психические состояния»? У Робинзона Крузо, по счастью, не было для себя времени, поскольку ему приходилось не только спасаться от голода, но и, следуя появлявшимся у него замыслам, безотлагательно приниматься за все новые работы. С семнадцатого века мы почти утратили представление об иерархии, в которой на первом месте — самое простое.
Мгновенье!
Остановись, мгновенье, и не потому, что ты прекрасно. Поле боя. Изрытая ямами бесплодная земля, культи деревьев. А до самого горизонта, ряд за рядом, не виноградные шпалеры, а могильные кресты. Миллион калек ковыляют, ползут, передвигаются в колясках. Но откуда в воздухе такая эйфория? Канотье набекрень, светлые фланелевые костюмы, осатанелые пляски. Знамение современности, дующие в саксофон негры, извивающаяся на эстраде чернокожая красотка. Кабаре Парижа и новых парижей Востока. Фигурка под юпитерами, которые вспыхивают и гаснут в лад с ее голосом и танцем: