Придорожная собачонка — страница 8 из 26

Влюбленность

Влюбиться. Tomber amoureux. To fall in love. Как это случается — вдруг или постепенно? Если постепенно, то где это «уже»? Я был влюблен в обезьянку, сшитую из лоскутков. В фанерную белку. В ботанический атлас. В иволгу. В ласку. В куницу на картинке. В лес по правую сторону дороги на Яшуны. В стихотворение какого-то поэта. В людей, имена которых до сих пор волнуют меня. И всегда объект влюбленности был окутан эротическими фантазиями, подвергался, как у Стендаля, «кристаллизации» — даже страшно подумать о контрасте между объектом, нагим среди нагих вещей, и сказками, которые я себе о нем рассказывал. Да, я часто бывал влюблен — в кого-то или во что-то. Только вот влюбляться не означает быть способным любить. Это совсем другое.

Но ведь

Но ведь этот ток действительно пробегал через меня, и действительно я, съежившийся, сгорбленный, и теперь остаюсь тем же самым инструментом, — как такое возможно?

Особая тетрадь — найденные странички

Америка

Буро-свинцовые воды быстрой реки,

Куда приходят мужчина и женщина,

                                                      ведя упряжку волов,

Чтоб основать город и посадить дерево в центре.

Не раз я под этим деревом устраивался в полдень

И смотрел на отлогий берег напротив:

На пойму, камыш, подернутый ряской пруд,

Сверкавшие, словно раньше, когда здесь

                                                жила та безымянная пара.

Никогда не думал, что все приведет сюда:

                                                в этот город, на эту реку,

Только сюда и никуда больше, к скамейке и дереву.

26. IX.1976. Вечер. Какое облегчение! Счастье какое! Жизнь прожита, и все мучения из-за собственной дурости теперь в прошлом.

Восхищаюсь собой? Тем, что все снес? Отчасти да, только это не восхищение. Что-то вроде удовлетворенности бегуна, который оказался не первым, даже скорей из последних, но прошел дистанцию до конца.

Храм моих озарений, осенний ветер,

Так я и постарел, принося тебе благодарность.

Даже завалящая вещь благодарно отзовется, если отнестись к ней с уважением. (Фраза, приснившаяся 20.II.1978 и записанная наутро.)

Ангел смерти, милый,

Голубоглазый,

С каштановыми кудрями,

Подлетел в танце.

Губы его — счастье,

Речь — блаженство,

Его взгляд — сиянье

Весны в разгаре.

Он меня коснулся

Прильнул поцелуем

И вернул прямо

К самому началу.

Исчезнуть, не мучась,

Не причиняя муки,

Перечеркнуть разом

Все, чем жил прежде.

Чтобы не осталось

Обо мне ни слуха,

Ни воспоминанья,

Ничего.

А мир был далеким,

Словно ангел смерти,

Бесподобным, ясным

И благословенным.

1976

Чтоб одолеть темноту. Поднимаюсь пораньше

И отправляюсь в путь, угнетенный снами,

Которыми замурован в собственном прошлом,

И вспоминать все это грешно и горько.

Карабкаюсь в гору, дышу палой листвою,

Вязну в терновых кустах и пожухлых травах,

И далеко до вершины. А темнота упрямо

Догоняет, и что ни день начинаю снова.

1976

Из окон моего зубного врача

Потрясающе. Дом. Высоченный. Окруженный воздухом. Стоит. Посреди голубого неба.

О предметы моих вожделений, ради которых я был способен на любой аскетизм, любые неистовства и геройства, до чего же горько теперь думать о ваших губах, руках, грудях, животах, отданных сырой земле.

Вспоминаю те дорожки,

Где ходили твои ножки.

(Виленская песенка)

(И здесь «Найденные странички» кончаются.)

Контраст

Из-за контраста между телесной немощью и тем, что он сотворил, возникает недоверие к автору. «Как? Неужели я все это написал? Пожалуй, придется поверить в участие неких сверхъестественных сил».

Жалоба классика

Жалоба классика, то есть поэта, который не занимался авангардистскими исканиями, а шлифовал язык своих предшественников: «Но ведь я прекрасно знал, сколь малая часть мира попадается в сеть написанных мною фраз. Словно монах, обрекающий себя на аскезу, мучимый эротическими видениями, я искал в ритме и гармонии синтаксиса прибежища от страха перед собственным хаосом».

Что за жизнь

Что за жизнь, что за судьба! Не влезает ни в какую схему причин и следствий, изобилует пробелами, которые удается заполнить только благодаря чудесному божественному вмешательству.

Перевернутый бинокль

Кто выше, кто ниже. Наверное, ничего нельзя достичь без убежденности в собственном превосходстве. А ее обретаешь, если смотришь на достижения других словно в перевернутый бинокль. И потом трудно освободиться от ощущения, что кому-то нанес обиду.

Лейка

Она была зеленого цвета, стояла в сарайчике рядом с граблями и лопатами, она оживала, когда в нее набирали воды из пруда, а затем из ее носика лился обильный душ на высохшие грядки, лился в процессе, как мы считали, нашей благотворительной акции по отношению к растениям. Неизвестно, однако, заняла бы лейка такое место в нашей памяти, если бы нас не учили замечать вещи. Но нас этому учат. Наши живописцы редко подражают голландцам, мастерам натюрморта, зато фотография привлекает внимание к деталям, а фильмы научили, что предметы участвуют в развитии сюжета и потому нельзя упускать их из виду. Есть и музеи, где висят картины, которые придают блеск не только человеческим фигурам и пейзажам, но также множеству предметов. И стало быть, у лейки есть все данные, чтобы занять важное место в нашем воображении, и, кто знает, может, запечатлев с фотографической точностью ее форму, мы сохранили надежду на спасение среди бурных вод хаоса и небытия.

Странник

Старости присуща слабость, а в сновидениях бродишь по горам без малейших усилий. Как в стихотворении Бо Цзюй-и, в котором описано такое странствие старика с посохом, во сне внезапно преобразившегося.

Вновь

Вновь я летал во сне. Словно старое мое тело обладает потенциальной способностью к любому виду движения, доступному живым существам, — полету, плаванию, ползанию, бегу.

В том городе

Это труп города. От развалин не осталось ни следа, повсюду клумбы и цветники, в заново разбитых скверах стоят скамейки. Только людей нет. Иногда у стены остановятся несколько туристов и по слогам читают слова на мемориальной доске.

Не представляешь

Совершенно не представляешь, что творится в головах людей рядом с тобой. Их невежество невозможно вообразить, а обнаружить можно только случайно. Не то что ты умен, а они глупы: просто каждый накапливает знания до определенного предела, не пытаясь пойти дальше. Их пространство ограничено, они могут не знать, что делается на соседней улице. И время тоже ограничено, а события, которые ты ощущаешь как современные, для них скрыты во мраке неопределенного прошлого. Поэтому телевидение, кино, печать могут преобразовывать и изменять по желанию и то, что есть, и то, что было. И не мощью пропаганды надо восхищаться, а той скромной порцией правдивой информации, которая как-то еще просачивается.

Умопомраченья

Всё умопомраченья да бесчинства —

Как лопнувшая нитка, жизнь повисла.

Могла б совсем особой получиться,

Сумей я ей придать немного смысла.

Откуда это берется

Откуда это берется? — спрашиваю я. Двадцатилетние губы, чуть тронутые кармином, каштановые волосы, сколотые с нарочитой небрежностью, чудесные глаза в оправе ресниц и бровей — что они обещают? Почему я вздыхаю, пораженный ее красотой? Она родилась тогда, когда я читал лекции о Достоевском, пытаясь свыкнуться с мыслью, что я стар. Значит, нет этому конца — они рождаются вновь и вновь, и, продолжай я жить дальше, я бы вновь и вновь умирал от любовного восторга?

Замок из сна

Город был похож на огромный старинный замок — узкие улочки, на разных уровнях дома, как на гравюрах Пиранези. С преобладанием красного кирпича. Это означало цивилизацию, а за рекой начинался дремучий лес. Он шел так быстро, что его спутники, какой-то мужчина и какая-то женщина, едва за ним поспевали. И вдруг он понял, как абстракция сменяется реальностью: потянуло пряностями из лавок, аппетитным запахом повеяло из кухонь, мимо которых они проходили, вот окорока, вот таверны, где пьют вино, глаз радуется… о, вернуться бы к земным радостям, только это, и больше ничего.

Небольшой трактат о цвете

Листья дуба похожи на кожу книжного переплета. Как еще сказать о них в октябре, когда они буреют и становятся словно кожаными, будто только и ждут, чтобы их оправили в золото. Почему так убог наш язык, когда мы говорим о красках? Чем мы располагаем, чтобы обозначить великолепие цвета? Вот желтые листья, вот красные, и это все? Но ведь есть еще и желто-красные, и огненно-красные, и винно-красные (бордовые — нет, значит, ничего лучше сравнения с вином bordeaux?). А березы? Их листья, маленькие бледно-желтые монеты, кое-где еще свисающие с веточек, — а ветки какого цвета? лилового? сиреневого? фиолетового? (То есть от lilas, сирени, или — если фиолетовый — от violette, фиалки, опять эта убогость сравнений.) Чем отличается желтизна березовых листьев от желтизны осины, сдобренной медью, которая проступает все отчетливее, пока не возьмет верх? Медный цвет? Значит, снова материальное сравнение — медь. Пожалуй, только зеленый и желтый глубоко укоренены в языке, а вот небесно-голубой взят у неба, червонно-красный происходит от червца — краски для окрашивания тканей, которую некогда делали из червей. Неужели язык так неповоротлив из-за того, что глаз не различает мелких черточек природы, если от них нет практической пользы? В октябре на долях желтеют тыквы, но на самом деле они оранжевого цвета. Почему от апельсина, orange? Сколько жителей северной страны видели апельсины? Все это пришло мне в голову потому, что описать осенние пейзажи в долине реки Коннектикут, описать точно и обыденно, не прибегая к метафорам и сравнениям, оказалось необыкновенно трудно.