леней мудрых ради, приатных увеселяюсь. Я все сеи, яко же басни Езоповы, Апофтегмата и о возпитании детей, нахожу весьма за полезны и особливо господина Волчкова за его труд и прилежность к доброму, внятному и приатному переводу достойно похвалять не могу <…> Что Езоповых басен принадлежит, то <…> сожалею, что басни, сочиненные покойным князем Кантемиром <…> хвалы достойные, не внесены (Татищев 1990, 326).
Письмо являет в действии культуру назидательного чтения, предписанную аристократической моралистикой. Читая ради отдыха и «забавы», Татищев все равно «увеселяется» «наставленей мудрых ради». Этой читательской потребности отвечают и учебники поведения – в данном случае это «Совершенное воспитание детей», – адресовавшиеся (как мы видим) не только не посвященным в секреты «политики», но и вполне искушенным читателям вроде Татищева. Они могли восприниматься как особый род словесности, точнее – нравоучительной философии; неслучайно тот же Волчков переводил Марка Аврелия и Монтеня. В эту же нишу Татищев помещает и поэзию, представленную в его письме баснями Эзопа и Кантемира. Хотя в корпусе сочинений и переводов Кантемира басни занимают скромное место, нет сомнения в том, что социально-дидактический взгляд на задачи словесности определял всю его литературную работу.
Князь А. Д. Кантемир, которого Тредиаковский в 1732 г. наградил титулом «без сомнения главнейшего и искуснейшего пииты российского» (Тредиаковский 1963, 370), был продуктом петровской придворной культуры. Он принадлежал к знатнейшим дворянам империи и получил хорошее образование под руководством профессоров Академии, в том числе Гросса. Посмертная французская биография Кантемира свидетельствует:
Il étudia <…> la Philosophie morale sous Mr. Gross, qui l’avoit aussi conduit dans l’étude des Belles Lettres, & qui, de son aveu, avoit le plus contribué au goût décidé, qu’il a toûjours eu depuis pour la Littérature. Cependant la Philosophie Morale devoit être préférée, selon lui, à toutes les autres Sciences. C’est proprement, disoit-il, la Science de l’Homme, celle qui lui apprend à se connoître, à se conduire, à se rendre utile à la Société.
[Он изучал <…> нравственную философию у г. Гросса, который к тому же сподвиг его на занятия изящной словесностью и который, по его собственному признанию, более всего способствовал решительной склонности, которую он с тех пор испытывал к литературе. Однако же нравственная философия, по его мнению, должна быть предпочтена всем прочим наукам. Это, говорил он, и есть собственно наука о человеке, которая учит его познавать себя, направлять свои поступки и быть полезным обществу.] (Cantemir 1749, 35–36)
Это сообщение, укореняющее литературные интересы Кантемира в прикладной этике, подтверждается разысканиями Х. Грассхофа, обнаружившего множественные переклички между лекциями Гросса и сатирами Кантемира (см.: Grasshoff 1966, 47–60). Как отмечает И. В. Шкляр в работе о мировоззрении Кантемира, «то, на чем основывалось преподавание этики в Академии наук, было также теоретической установкой реформы Петра» (Шкляр 1962, 36). Неудивительно, что Кантемир, остававшийся в числе патронов Академии и присматривавшийся к посту ее президента, соотносил собственные литературные труды с воплотившейся в Академии доктриной государственного просвещения. Государственная монополия на книгопечатание сообщала всем академическим изданиям известную официальность; не удовлетворяясь этим, Кантемир, пересылая свои сочинения для публикации при Академии, требовал для них особого высочайшего одобрения (см.: Гершкович 1962, 195–196). В 1740 г., еще в аннинское царствование, он писал Гроссу:
Comme vous avez autrefois souhaité avoir mes ouvrages poétiques, je viens de vous les envoyer <…> Si messieurs de l’Académie jugent à propos de faire imprimer la traduction des Epîtres d’Horace, ils en sont les maîtres. <…> Pour ce qui est de satires et de mes autres poésies, elles ne serviront que pour votre amusement, car je ne veux pas qu’elles se publient sans un ordre exprès de sa majesté. En cas que le monsieur le comte d’Osterman veuille bien obtenir cet ordre, je consentirois avec plaisir à leur impression, mais pas autrement.
[Поскольку Вы пожелали некогда получить мои поэтические сочинения, я отправил их Вам. <…> Если господа академики сочтут уместным напечатать перевод посланий Горация, пусть распоряжаются ими. <…> Что касается сатир и других моих стихотворений, то они предназначены только для Вашего удовольствия, поскольку я бы не хотел видеть их в печати без особого повеления ее величества. В случае если граф Остерман изволит добиться такого повеления, я соглашусь на их печатание, но лишь на этом условии.] (Майков 1903, 159)
Издание сатир должно было опереться на авторитет престола и первейших сановников, в данном случае Остермана; несколькими годами ранее Кантемир писал канцлеру кн. А. М. Черкасскому о своих стихах: «я бы хотел, чтоб они чрез ваше сиятельство в люди вышли» (Майков 1903, 58). В «Речи к благочестивейшей государыне Анне Иоанновне», поэтическом посвящении к предполагавшемуся сборнику, Кантемир (следуя урокам Гросса) сопоставлял нравоучительную задачу сатир с обязанностями монархии, которая «злые нравы может скореняти» (Кантемир 1956, 267). При жизни Анны сатиры не увидели света, и Кантемир возобновил свое ходатайство три года спустя, в начале елизаветинского царствования. В 1743 г. он писал Воронцову:
<…> что же принадлежит до моих Сатир и приложенных при сем стихах, Ея Императорское Величество изволит сама судити, должно ли их в люди показати или нет. Я их сочинил в одном том намерении, чтоб, охуляя злонравие, подать охоту злонравным исправляться; и столь то мое намерение невинное, что потому смелость принял самой ея имп. в-ству оной мой трудок приписать речью, которая в начале книжицы найдется. В случае, что Ея В-ство соизволит указать оную книжицу напечатати, изволите усмотреть на вложенном в нее листочку, что я от печатника прошу <…> (АВ I, 357).
Как заявлял сам поэт, он «в сочинении своих [сатир] наипаче Горацию и Боалу, французу, последовал, от которых много занял» (Кантемир 1867–1868, I, 8). Вместе с сатирами Кантемир намеревался издать свой перевод посланий («писем») Горация, частью отосланный в Петербург еще в 1740 г. и завершенный в 1742 г. (этот перевод вышел в свет уже после смерти поэта, в 1744 г.). Кроме того, в списках ходили выполненные Кантемиром переложения нескольких сатир Буало, который, в свою очередь, «много с Горация имитовал» (Кантемир 1956, 472). Благодаря этому оригинальные и переводные стихотворения Кантемира складывались в единый пласт горацианской дидактической поэзии, объединенный общими стилистическими установками и сетью взаимных перекличек.
Собственным сатирам Кантемир теперь рассчитывал предпослать посвящение новой монархине, «Словоприношение к императрице Елисавете Первой», варьировавшее основные темы устаревшего посвящения Анне, а переводам из Горация – отдельное посвящение «Елисавете Первой», c особенной отчетливостью изъяснявшее его горацианскую программу. Здесь, как и в «Речи к… Анне Иоанновне» и письме к Воронцову, Кантемир просил высочайшего одобрения и сближал задачи словесности с задачами самодержавной власти:
Тебе ж, самодержице, посвятить труд новый
И должность советует и самое дело;
Извинят они ж мою смелость пред тобою.
Приношу тебе стихи, которы на римском
Языке показались достойными ухо
Августово насладить; тебе он подобие
Расширив и утвердив, везде победитель <…>
К нравов исправлению творец писать тщался,
Искусно хвалит везде красну добродетель,
И гнусное везде он злонравие хулит:
Ты и добродетели лучшая защита,
И пороки прогонять не меньше прилежна.
Сильнее, приятнее венузинца звоны,
Но я твоим говорю языком счастливым,
И, хоть сладость сохранить не могли латинских,
Будут не меньше стихи русские полезны <…>
Если ж удостоюся похвал твоих ценных —
Дойдет к позднейшим моя потомкам уж слава,
И венузинцу свою завидеть не стану.
Фигура Горация, которому отводилось «между всеми римскими стихотворцами <…> первое место» (Кантемир 1867–1868, I, 385), неслучайно была избрана Кантемиром в качестве важнейшего литературного ориентира. С. И. Николаев связывает пристальный интерес переводчиков петровской эпохи к античному наследию с возникновением в России «новой нравственной поведенческой парадигмы <…> по сути принципиально секуляризированной – место рядом с христианскими подвижниками и идеалами занимают теперь и античные герои и римские добродетели» (Николаев 1996, 35). Кантемир, учившийся у ученого переводчика И. И. Ильинского, посещавший Славяно-греко-латинскую академию и школу капуцинов в Астрахани, был – подобно многим образованным аристократам петровской эпохи – причастен к позднему изводу гуманистической традиции, рассматривавшей сочинения классических авторов как источник политической морали (см., напр.: Grafton, Jardine 1990). Типограф и переводчик Илья Копиевский, в 1699 г. сочинявший по приказу Петра I «книгу политычную» о «строении твердого основания и крепости государств», называл среди своих издательских планов и такой пункт: «Горацый Флякус о добродетели стихами поетыцкими» (см.: Пекарский 1862, 526). Римский поэт мог воплощать придворную легитимацию изящной словесности: в предисловии к своему переводу «Писем» Кантемир напоминал, что «творения его <…> Августу Кесарю и знатнейшим римлянам были любезны» (Кантемир 1867–1868, I, 385).
Восходящее к «Науке поэзии» требование сочетать «полезное» с «приятным», которое Кантемир варьирует в цитированном посвящении, позволяло спроецировать государственные ценности в сферу литературной эстетики. Это хорошо видно на примере латинской «Поэтики» (1705) Феофана Прокоповича, важнейшего идеолога петровских реформ. Феофан был литературным учителем и патроном Кантемира. Его трактат, опиравшийся на стихотворную поэтику Горация и заимствовавший ее заглавие, по словам И. П. Еремина, «оказал заметное влияние на русских и украинских теоретиков поэзии XVIII века» (Прокопович 1961, 18; см. также: Морозова 1980). Согласно формулировке Л. И. Кулаковой, «и нормативные указания, и теоретические положения „Поэтики“