Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века — страница 11 из 86

<…> Феофана» были вызваны к жизни «задачами укрепления новой государственности» (Кулакова 1968, 13; ср. в связи с «Риторикой» Феофана: Лахманн 2001, 167–170). Феофан обильно цитирует Горация:

Все это вполне достаточно доказывает значение поэзии, а еще более значительной ее делает та великая польза, которая обильно проистекает от нее на благо людей. Из произведений поэтов мы познаем и военный, и гражданский образ жизни. Гомер, описывая скитания и битвы Улисса, а Виргилий – плавания и войны Энея, прекрасно наставляют и гражданина и воина, как жить на родине и на чужбине. <…> При этом поэты прививают добродетели душе, искореняют пороки и делают людей, раз они избавлены от вожделений, достойными всяческого почета и хвалы. И они делают это тем легче и успешнее, что стихи их в силу наслаждения, порождаемого размером и стройностью, охотнее слушаются, с бóльшим удовольствием прочитываются, легче заучиваются, западая в души. Еще более удивительно то, что даже сатиры их и нападки, т. е. более резкий и горький вид лекарства, окутанные вымыслом и стихом, словно медом и нектаром, становятся приемлемыми. <…> Гораций в знаменитом стихе из книги «О поэтическом искусстве» приписывает поэзии двойное назначение – услаждение и пользу. <…> цель поэта <…> учить людей, какими они должны быть при том или ином положении в жизни; это делают также и политические философы (Прокопович 1961, 344, 347, 407).

Как видно, тезис о «двойном назначении» поэзии вписывал ее в программу государственного воспитания подданных. Основываясь на идее о дидактическом предназначении словесности, Феофан отводил ей место в иерархии политических ценностей: «<…> подобно тому как мы распознаем значительность какого-либо человека в государстве по отведенной ему области, так и превосходство поэзии мы узнаем по множеству вещей – благородных и великих» (Там же, 343).

Кантемир в письме к Воронцову от 1743 г. также обращался к параллели между писательской деятельностью и государственной службой:

К особливому моему удовольству служит, что Ея Императорское Величество изволит читать мои реляции, и что всемилостивейше аппробует намерение мое в поднесении моих книжек. Из тех реляций усмотрена будет моя ревность в службе Ея Императорскаго Величества; а в сих, что излишние свои часы я употребляю, может быть, не без пользы (AB I, 360).

Оправдывая свои литературные досуги, Кантемир возвращал парадоксальность горацианской формуле «полезной забавы»: хотя стихи суть плоды «излишних часов», благодаря приносимой ими «пользе» они приобщаются к началам государственности, воплощенным в «службе Ея Императорскаго Величества».

Топос «двойного назначения» поэзии, обозначавший социальные функции аристократического чтения, в то же время определял новоевропейское истолкование горацианского жанра стихотворной сатиры. Феофил Кролик так отзывался в стихах на сатиры Кантемира: «Немалая есть сила творити благое / Пользу с сладким вмещая, примечати злое» (цит. по: Шкляр 1962, 144). Сатира была фактом аристократической культуры; Пумпянский пишет с обыкновенной точностью:

Слишком долго Кантемир рассматривался как «сатирик», «просветитель», «друг Петровских реформ», «обличитель». Сложился образ как бы «первого русского интеллигента». Это в корне неверно. Неслучайно сатира была органическим жанром классической поэзии эпохи абсолютизма. Буало нисколько не обличитель. Классическая сатира чаще всего была выражением просвещенно-аристократического мировоззрения; недаром она была в сословно-монархическом государстве легальна, и в буквальном и в расширенном смысле слова (вспомним роль ее в школьном преподавании). Просвещенный прелат Феофан и просвещенный аристократ Кантемир оба стоят, в 1729 г. и позже, на позициях модернизированной феодальной культуры (Пумпянский 1935, 102).

Точка зрения Пумпянского подтверждается выводами новейших исследователей европейской сатиры. Так, П. Дебайи соотносит самосознание сатиры «от Луцилия до Буало и Поупа» с «аристократическими идеалами» и продолжает: «<…> авторы сатир ожидают признания их пользы от властителей и вельмож; за сатирой стоит монархическая норма <…> Сатира стремится <…> вернуть смысл понятию службы» (Debailly 1995, 164–165; см. также: Pineau 1990; Griffin 1994, 137–138; Mauser 2000, 80–85; Щеглов 2004, 253–254).

Сатирическому жанру как таковому и Горацию, его основоположнику, вменялись задачи придворно-аристократического нравоучения. В одном из примечаний Кантемира читаем: «Изрядно Гораций изобразует искусство, нужное тому, кто в свете живет и кто от всяких злоключений счастливо вывязаться желает» (Кантемир 1867–1868, I, 394). Переводя римского классика, Кантемир пользовался изданием Дасье, где, по словам исследователя, «Гораций трактовался <…> как galant, philosophe courtisan, homme de monde – завсегдатай французских салонов» (Веселовский 1914, 3; см. также: Marmier 1962, 38, 83–87). Дасье пишет о Горации:

De tous les Poëtes c’est l’unique, qui seul puissse former un honnête homme & un galant homme. Car c’est le seul qui enseigne tous les devoirs de la vie civile, & qui apprenne à bien vivre avec soi-même, avec ses égaux, avec ses superieurs. L’ Homme public, l’Homme privé, le Magistrat, le Guerrier, les Sujets, les Rois, en un mot toutes les conditions, tous les âges y trouvent les préceptes les plus importants & les plus nécessaires pour leur état. <…>

[Из всех поэтов он единственный, способный воспитать человека достойного и учтивого. Ибо он один учит всем должностям гражданской жизни и наставляет хорошему обхождению с самим собой, с равными, с вышестоящими. Человек общественный, человек частный, чиновник, воин, подданные и владыки – одним словом, все состояния и возрасты обретут здесь наставления важнейшие и необходимые в их положении. <…>] (Horace 1727а, LVI)

И. С. Барков, выпустивший в 1763 г. русский перевод «Сатир» Горация, так объяснял замысел первой из них:

Приписал он сию сатиру Меценату, своему благодетелю, и весьма знатному мужу в римской республике <…> в том рассуждении, что как вельможи управляя гражданами должны воздерживать их от злых нравов, так и сами от пороков всячески удаляться долженствуют (Барков 2004, 57).

В собственных сатирах Кантемир также говорил от имени «монархической нормы». Цитировавшаяся выше II сатира, по словам З. И. Гершковича, «выступает на защиту петровской табели о рангах и лежащего в ее основе принципа предпочтения личных заслуг перед одною древностью рода, смело ополчается против спеси, паразитизма и эгоистического своекорыстия тех дворян, чьи нравы „ни отечеству добры, ни в людях приятны“» (Кантемир 1956, 446; см. также: Щеглов 2004, 104–105, 107, 355). В то же время, как хорошо видно по этому резюмирующему описанию, в средоточии сатирического жанра находится проблема сословного самоопределения дворянства.

Уже в I сатире «На хулящих учение» (1729), скандальном дебюте Кантемира в роли скрывавшего свое авторство памфлетиста, речь идет – «от противного» – о том, что «прилично <…> дворянину» (Кантемир 1956, 363). II сатира, «На зависть и гордость дворян злонравных», представляет собой сжатый свод послепетровской дворянской морали, в основе которой лежала идея о необходимости и незыблемости сословных привилегий. В примечании к ранней редакции говорится: «<…> благородные обычайно большие имения и владения в государстве имеют и потому с большим усердием и от внешних неприятелей защищают и внутренней того пользы ищут» (Там же, 507). В самой сатире содержится этическое оправдание иерархического общественного порядка:

Радоваться уж должен, что есть в его веке

Муж таков, иже делы род свой возвышает

Добрыми и полезен всем быть начинает.

Множество благонравных высокого чина

Есть благополучию общества причина.

И столь меньше воздыхать обиды нас нудят,

Сколь больше святы нравы тех, иже нас судят.

(Там же, 376)

Идея о тождестве сословного и нравственного превосходства формулируется и в другом месте:

Добродетель, к природе знатной соплетенна,

Благородного чинит во всем совершенна;

Труды, разум, прилежность и добрые нравы

Лучшие благородству суть и крепки правы.

(Там же, 372)

Сатире был предпослан эпиграф из Лабрюйера: «Если добро есть быть благородным, не меньшее есть быть таким, чтоб никто не спрашивал, благороден ли ты?» (Там же, 446). Необходимость соответствия «трудов» и «добрых нравов» высокому рождению составляла один из основных императивов европейской аристократической этики начала Нового времени (см.: Stichweh 1991). В трактате Грасиана, переведенном на французский язык под заглавием «Всесторонний человек» («L’ Homme universel») и имевшемся в библиотеках Кантемира и императрицы Елизаветы, говорится: «<…> les grands doivent briller par leur vertu en ce bas monde, s’ils veulent en être la gloire [<…> вельможи должны сиять добродетелью в этом низменном мире, если они хотят составить его славу]» (Gracian 1994, 99).

Сатиры Кантемира одновременно соотносятся с горацианским литературным образцом и предполагают специфическую социально локализованную модель чтения. Она инсценируется в II сатире, где «любитель добродетели» Филарет объясняет дворянину Евгению и стоящему за его спиной читателю начала сословного и служебного долга (цитируем окончательную редакцию):

Презрев покой, снес ли ты сам труды военны?

Разогнал ли пред собой враги устрашенны?

К безопаству общества расширил ли власти

Нашей рубеж? Суд судя, забыл ли ты страсти?

Облегчил ли тяжкие подати народу?

Приложил ли к царскому что ни есть доходу?

Примером, словом твоим ободрены ль люди

Хоть мало очистить злых нравов темны груди?

Иль, буде случай, младость в то не допустила,