<…> правильно писать потребно всем уметь» (Сумароков 1957, 114).
C этим требованием соотносится и следующая рекомендация «Эпистолы»:
Имеем сверх того духовных много книг;
Кто винен в том, что ты Псалтыри не постиг,
И, бегучи по ней, как в быстром море судно,
С конца в конец раз сто промчался безрассудно.
При помощи «духовных книг» прививались основы грамоты; родившийся в 1743 г. Державин «за неимением в тогдашнее время в том краю учителей, научен от церковников читать и писать», к тому же мать его «старалась пристрастить к чтению книг духовных» (Державин 2000, 9). Казанская помещица следовала не только старинному обычаю, но и сенатскому указу от 20 апреля 1743 г., повелевавшему, «чтоб как дворяне, так и разнаго чина люди детей своих из младых лет с начала обучения Российских книг чтению обучали б прямаго знать толкования Букваря и Катихизиса, в коих истинное Христианской должности и нашея православныя веры ясное показание есть, также б и другия книги церковныя читать тщились» (ПСЗ XI, 794).
По сообщению Державина, в конце 1750‐х гг. учителя Казанской гимназии, подведомственной Московскому университету:
Более ж всего старались, чтоб научить читать, писать и говорить сколько-нибудь по грамматике и быть обходительным, заставляя сказывать на кафедрах сочиненные учителем и выученные наизусть речи; также представлять на театре бывшия тогда в славе Сумарокова трагедии, танцовать и фехтовать <…> (Державин 2000, 12).
Знания грамматики и упражнения в изящной словесности увязывались с навыками обходительности и становились элементом дворянского «социального канона» (Н. Элиас). Татищев относит «стихотворство, или поезию» к числу «сщегольских наук» вместе с «танцованием» и «вольтежированием» (Татищев 1979, 92).
Издательские начинания Академии должны были привить дворянству культурные навыки просвещенного досуга. Разумовский предписывал особую снисходительность к добровольным переводчикам в тех случаях, «когда дворянин в переводе потрудится не для интереса, но для охоты своей собственной» (цит. по: Ломоносов IX, 947). Этой же логикой руководствовался и Сумароков: выпуская наставление в стихотворстве в эпоху, когда поэзией занимались едва ли не единицы, он не столько отвечал на выработанный спрос, сколько пропагандировал складывавшийся при дворе идеал дворянского культурного поведения[3]. Действительно, как свидетельствуют хорошо известные материалы рукописных полемик начала 1750‐х гг., стихотворство в дидактической манере «Двух эпистол» быстро вошло в моду.
Еще Г. А. Гуковский констатировал, «что новая европейская культура людям типа Сумарокова представлялась делом вовсе не общечеловеческим, а сословным», «мыслилась не только как право и достояние родового дворянства, но и как его обязанность», и поэтому «культура вообще, и поэзия в частности, приобрели отчетливые черты характерно сословно-классового занятия и сферы творчества» (Гуковский 1936, 27–28). Сословная культура, поощрявшая занятия словесностью, складывалась в эти самые годы в Сухопутном шляхетном корпусе (см.: Федюкин 2018). Гуковский писал:
Основной педагогической задачей корпуса стало воспитание образцовых жантильомов, вполне цивилизованных, обладающих элементарными гуманитарными знаниями, умеющими [sic] себя держать в обществе. <…> в корпусе занимались литературой. Еще императрице Анне Иоанновне кадеты подносили сочиненные ими в ее честь стихотворения, среди которых были и сумароковские. <…> Первым крупным успехом корпусной педагогики в сфере литературы был именно Сумароков (Гуковский 1936, 18–19).
Даже после публикации «Двух эпистол», спустя почти десятилетие после выпуска из корпуса, Сумароков продолжал поддерживать прочные связи с этим учебным заведением и его «молодежью» (см.: Степанов 2000). Аффилиация Сумарокова с этим «дворянским университетом», в котором создавался «новый тип культуры и культурного человека» (Гуковский 1936, 17–18), имеет принципиальное значение для истолкования «Двух эпистол». Кадеты и выпускники корпуса были квинтэссенцией той образованной дворянской прослойки, к которой адресовался Сумароков. Общеизвестно, что его стихи пользовались популярностью среди благородного юношества: по позднейшим словам Ломоносова, он «сочинял любовные песни и тем весьма счастлив, для того что и вся молодежь, то есть пажи, коллежские юнкеры, кадеты и гвардии капралы <…> ему последуют» (Ломоносов IX, 635).
В конце 1740‐х гг. Сумароков решил претворить светский успех своих «нежных» стихотворений в литературный авторитет. Он издал две трагедии – «Хорев» (1747) и «Гамлет» (1748), быстро завоевавшие признание читателей, а вслед за ними «Две эпистолы». В трагедиях стилистика светской песни инкорпорировалась в большой классический жанр; в «Двух эпистолах» любовный сочинитель, которому «вся молодежь <…> последу[е]т», брал на себя роль наставника в литературе. Песни распространялись в списках и изустно «для забавы людем»; «Две эпистолы», получившие квазиофициальный статус академической публикации, легитимировали словесность в качестве элемента подобающей сословной культуры.
Сумароков опирался на опыт корпуса и его поэтов, к которым сам он некогда принадлежал вместе, например, с М. Г. Собакиным (см.: Берков 1933; Погосян 1997, 55–82; Алексеева 2005, 153–157). Б. Г. Юсупов, назначенный в 1750 г. директором корпуса, в особой записке упоминал, что те кадеты, «в ком есть дарования, будут упражняться в поэзии» (Долгова 2007, 80). В поэме «Совет добродетелей» (1738) Михаил Собакин – отсылая, по всей видимости, к социальному и литературному опыту Кантемира, вельможного подражателя и перелагателя Горация, – рекомендовал литературное ремесло в числе атрибутов «политики», общественного существования дворянина:
Будто нет, сказал, краснословцов сильных,
иль творцов стихов в их делах искусных,
иль нельзя писать книг речьми обильных,
или говорить поздравлений устных,
Помнишь, как Омир Ахиллесу просто,
но достойно сплиол Лавры похвалами,
к Августу писал раз Гораци со сто,
что чли за добро Самодержцы сами;
можешь по тому ты примеру ныне,
хоть подобных взять людям тем преславным,
кои что нашли в Иовишовом сыне,
и с Патентом в том здесь живут исправным.
В появившихся спустя десятилетие «Двух эпистолах» Сумарокова апология словесности тоже апеллировала к процедурам сословного образования. Представление о долге службы и культура дворянского досуга сходились в великосветском культурном потреблении, описывавшемся понятием вкуса. Именно оно делало возможным «патент поэта» и определяло эстетическую проблематику «Эпистолы о стихотворстве».
Для изучения художественного устройства «Двух эпистол» первостепенное значение имеют выводы двух специальных работ И. Клейна (Клейн 2005а; Клейн 2005б). В одной из них устанавливается, что сумароковский манифест соотносился с жанровой традицией сатиры (см.: Клейн 2005а). Действительно, Ломоносов, которому «Эпистолы» были переданы на рецензию, отмечал в них «сатирические стихи» и добавлял:
<…> таковые стихи, касающиеся до исправления словесных наук, не взирая на такие сатиричества, у всех политических народов позволяются, и в российском народе сатиры князя Антиоха Дмитриевича Кантемира с общею апробациею приняты, хотя в них все страсти всякого чина людей самым острым сатирическим жалом проницаются <…> (Ломоносов, IX, 621).
Неожиданно развернутая похвала Кантемиру в отзыве на «Две эпистолы» не только оправдывала «сатиричества» Сумарокова, но и вписывала его сочинение в определенную жанровую традицию. По всей видимости, Ломоносов отзывался на характеристику Кантемира в первоначальной редакции «Двух эпистол»:
Преславного Депро прекрасная сатира
Подвигла в Севере разумна Кантемира
Последовать ему и страсти охуждать;
Он знал, как о страстях разумно рассуждать,
Пермесских голос нимф был ввек его утеха,
Стремился на Парнас, но не было успеха.
Хоть упражнялся в том, доколе был он жив,
Однако был Пегас всегда под ним ленив.
Эти строки (вместе со следовавшей за ними аналогичной характеристикой Феофана Прокоповича) были исключены после того, как Ломоносов в первом отзыве на «Две эпистолы» посоветовал автору поискать, «что б в рассуждении некоторых персон отменить несколько надобно было» (Ломоносов, Х, 461). Цитированный выше второй отзыв ясно показывает, что Ломоносов защищал от критики признанный авторитет Кантемира и ставил на вид младшему поэту литературные заслуги старшего[4]. При этом и сумароковская оценка Кантемира содержала важные нюансы: отказывая ему в мастерстве стихотворца, Сумароков тем не менее признавал достоинства его сатирического инструментария, восходящего к «преславному Депро», а ниже заявлял о собственной преемственности по отношению к Буало-сатирику («Скажи мне, Боало, свои в сатирах правы» – Сумароков 1957, 121). Иными словами, не желая признавать Кантемира своим образцом, Сумароков тем не менее обозначал свою приверженность проложенному им жанрово-тематическому пути.
По мнению Клейна, первые читатели «Двух эпистол» истолковывали их «не в том жанровом ключе, который был первоначально задан» автором, поскольку, вопреки замыслу Сумарокова, рассматривали их «не в качестве дидактического стихотворения, а в качестве сатиры» (Клейн 2005а, 315). Между тем в сложной неоклассической жанровой таксономии сатирический и дидактический модус скорее сближались, чем разграничивались. Андре Дасье, авторитетный комментатор Горация, отмечал в предисловии к его посланиям, что родоначальник римской сатиры Луцилий, как и его последователи, «ne faisoit pas toujours la guerre au vice dans ses Satires, il y louoit aussi très-souvent la vertu» ([не всегда нападал на порок в своих сатирах, но столь же часто хвалил добродетель] – Horace 1727b, без паг.). Эта формула точно описывает двойной тематический состав сатирического жанрового канона, совмещавшего осмеяние с дисциплинарным наставлением. Одним из изводов этого жанра, как можно видеть на авторитетных примерах Горация и Буало, был избранный Сумароковым род стихотворного послания, традиционно акцентировавший дидактическую составляющую сатиры. Дасье доказывал, что послания Горация были естественным продолжением его сатир: в сатирах поэт скорее «travaille à déraciner les vices» [тщится искоренять пороки], а в посланиях «il s’attache à y donner des préceptes pour la vertu» [стремится дать наставления к добродетели] – Ibid.). Основоположник русской сатирической традиции Кантемир избрал для перевода именно «письма» Горация на том основании, что «оне больше всех его других сочинений обильны нравоучением» (Кантемир 1867–1868, I, 385).