Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века — страница 22 из 86

<…> иногда он вводит в бесславие всю фамилию и собственную свою честь погубляет навеки. Как тогда не иметь великия печали тому отцу, которой прилежно не старался заблаговременно научить такова сына, насадить в нем благочестие и подать ему просвещенное познание к управлению его нравов и поступок, по своей необходимой к тому должности? Но как всячески не радоваться тому, которой сам попечение имел разум просвещать, а сердце исправлять у своего сына, когда увидит, что как скоро оной покажется свету, то везде и у всех приходит в почтение, сыскивает себе приятство у честных людей, отправляет с похвалою впервые положенныя на него дела, приносит честь своей фамилии чрез изрядныя свои достоинства, и день ото дня становится добродетельнейшим и искуснейшим? (ИП 1745, 13–15)

Сумароков описывает своего адресата в категориях аристократической моралистики и педагогики, и обращенные к нему наставления «о русском языке» следует рассматривать на этом же идейном фоне.

Учитель Павла Петровича и выпускник Сухопутного корпуса Семен Порошин, с которым Сумароков приятельствовал и встречался за столом у наследника, объяснял своему высокородному воспитаннику, «как дурно не знать языка своего и силы в штиле», высмеивал вместе с ним макароническую речь придворных, «малосильных в своем языке»: «Такие люди не знают или не хотят знать, что то, что на одном языке очень хорошо, на другом, переведенное от слова до слова, очень худо может быть» (Порошин 2004, 56, 19). Порошин парафразирует здесь наставления сумароковской «Эпистолы I»: «Что очень хорошо на языке французском, / То может в точности быть скаредно на русском» (Сумароков 1957, 114). Собственные познания в русском языке Сумароков в статье «К несмысленным рифмотворцам» (1759) объяснял наследственной принадлежностью к придворной аристократии:

<…> должен я за первые основания в Русском языке отцу моему, а он тем должен Зейкену, который выписан был от Государя Императора Петра Великаго в учители, к господам Нарышкиным, и который после был учителем Государя Императора Петра Втораго (Сумароков 1787, IX, 278).

Образцом для предписаний «Эпистолы I» мог послужить, среди прочего, прославленный педагогический трактат Дж. Локка, только во французском переводе выдержавший к середине 1740‐х гг. десять изданий (см.: Hutchinson 1991, 245), а в 1759 г. выпущенный по-русски Московским университетом под заглавием «О воспитании детей» (об интересе Сумарокова к Локку см.: Levitt 2009b). Обучение родному языку осмысляется здесь в перспективе сословного долга:

Почти нет большаго несовершенства в знатном человеке, как не уметь хорошо изъяснять свои мысли на словах или на письме. Со всем тем коль много видим из дворянства ежедневно, кои при всех доходах и дворянском титуле, которому должны были иметь и соответствующия качества, однако не могут и истории никакой расказать по надлежащему, не только говорить чисто и уверительным образом о какой важной материи? но в сем мне кажется столько на них, сколько на воспитание их жаловаться должно. <…> Когда человек пишет, ни что так не уважает его слова и не привлекает благосклоннаго внимания, как язык исправной. Понеже Аглинской дворянин всегда имеет нужду [1] в Аглинском языке, то ему должно наипаче и учиться, и стараться, чтобы в нем учинить свой штиль чище и совершеннее.

[1] Францусской или Российской дворянин должен стараться уметь писать чисто и исправно по Францусски или по Русски (Локк 1759, II, 199–200, 205).

Параллелью с дворянскими руководствами как «внепоэтическим речевым рядом» определяется установка сумароковских эпистол – «не только доминанта произведения (или жанра), функционально окрашивающая подчиненные факторы, но вместе и функция произведения (или жанра) по отношению к ближайшему внелитературному – речевому ряду» (Тынянов 1977, 228–229).

По точному наблюдению Клейна, «авторский субъект» «Двух эпистол» – «не светский человек, который <…> разговаривает на равных с другими светскими людьми, а строгий наставник» (Клейн 2005б, 338). Это соответствует жанровым константам: как заключает на французском материале С. Тоноло, авторы назидательных посланий, «обращаясь к молодым особам <…> берут на себя роль духовных наставников», так что эпистолярный жанр «наследует античной и гуманистической традиции, прививавшей при помощи посланий новым поколениям неизменные ценности. Нравственная позиция и поэзия сливаются в авторитетной фигуре поэта-эпистолика» (Tonolo 2005, 258–259). Дидактический поэт выступал литературным двойником признанных носителей традиционной морали[5]. Анонимный почитатель и подражатель Сумарокова в начале 1750‐х гг. так характеризовал истинного сатирика:

Всяк видит себе друга, наставника чтет в нем.

(Поэты 1972, II, 383)

В «Эпистоле… Павлу Петровичу…» Сумароков – с санкции двора – приобщал свой поэтический голос к нравственному и общественному авторитету действительного воспитателя наследника. «Истинная политика», которой, среди прочего, следовала «Эпистола I», была, согласно распространенному заблуждению, составлена Фенелоном – «учителем детей короля французского», как пояснялось на титульном листе русского перевода «Похождения Телемака».

За социально расплывчатым понятием наставничества вставала идея родительского авторитета. Как показывает А. Бекасова, в XVIII в. «проблема взаимоотношений родителей и детей оказалась в центре общественного внимания» (Бекасова 2012, 99). В «Эпистоле I» поэт наставляет своего адресата в том, чему его должен был «выучить» отец. Одна из многочисленных анонимных сатир начала 1750‐х гг., варьировавших темы и стиль «Двух эпистол», еще яснее прочерчивает аналогию между поучениями сатирика и отцовскими назиданиями, обуздывающими «волю» юноши:

Так может быть для всех сатиры брань страшна?

Кто совести в себе и чести не имеет,

Хоть надорвись браня, так тот не покраснеет.

Когда признания в ком нет и нет стыда,

Слова его ничем не тронут никогда,

Не любит сын отца, что он содержит грозно,

Потом, что в воле жил, раскается, но поздно.

(Поэты 1972, II, 398–399)

Мерцающее соотнесение фигуры сатирика с патриархальным идеалом отца было устойчивым жанровым ходом и восходило к Горацию. Римский поэт обосновывал собственный авторитет ссылками на воспитание, полученное под руководством отца (см.: Oliensis 1998, 24–26, 33–34). Процитируем сатиру I, 6 в переводе Баркова (1763):

Когда алчбы во мне и гадкости не видно,

Когда я по шинкам не волочусь безстыдно,

Но в непорочности похвально жизнь веду,

И мил за то друзьям, что верность к ним блюду:

Всему тому был труд родителя причиной <…>

Кой <…> для наук меня в Рим отвезти потщился,

Где вместе я с детьми шляхетскими учился,

И меж Сенаторских был наставляем чад. <…>

Он не был от меня отлучен никогда,

Храня обычаи от всякаго вреда;

При всех учителях старался сам прележно,

Чтоб стыд был вкоренен воперьвых в сердце нежно,

Стыд, добродетели краса и перьва честь,

И чтоб не только зла не смел я произвесть,

Но чтоб безчестнаго и слова опасался.

(Барков 2004, 90)

Хотя этические назидания иллюстрируются у Горация примером двух плебеев – самого поэта и его отца, «отпущенника», – однако наставления сатирика предназначались далеко не только честолюбивым простолюдинам, но и самим «римским вельможам». Сатиру I, 6 Гораций адресовал Меценату, своему могущественному и родовитому покровителю, и вменял ему – а на его примере и всему знатному сословию – свое понятие о сословном достоинстве. Как объяснял Барков (близко следуя комментариям Дасье к этой же сатире), Гораций в сатирах «наиболее всего доказывает, что прямое благородство состоит не в знатности и древности предков и не в великом достоинстве, но единственно в добродетели, которой знатные Римские вельможи для безмерной роскоши весьма мало последовали» (Гораций 1763, без паг.). Сумароков заимствовал это толкование «Сатир» римского поэта в «Эпистоле II»:

Гораций <…> страстям ругался,

В которых римлянин безумно упражнялся.

(Сумароков 1957, 125)

История воспитания Горация инсценировала архетипическую для сатиры коммуникативную ситуацию отцовского наставления – и одновременно являла пример преемственной родовой добродетели, «прямого» аристократического наследования. Такое наследование, парадоксально сближенное с этосом «новых людей» (в послепетровской России ему соответствовала идеология Табели о рангах), обеспечивается образованием: отец отдал сына лучшим учителям, так что тот «вместе <…> с детьми шляхетскими учился, / И меж Сенаторских был наставляем чад». Неудивительно, что обличение «родителей, пренебрегающих воспитанием» стало общим местом сатирической традиции (Щеглов 2004, 352–354). В частности, к этой теме обращался Кантемир в программной «Сатире VII. О воспитании»:

Петр, отец наш, никаким трудом утомленный,

Когда труды его нам в пользу были нужны.

Училища основал, где промысл услужный

В пути добродетелей имел бы наставить

Младенцев <…>

Был тот труд корень нашей славы:

Мужи вышли, годные к мирным и военным

Делам, внукам памятны нашим отдаленным.

Но скоро полезные презренны бывают

Дела, кои лакомым чувствам не ласкают. <…>

Детям уж богатое оставить наследство

Печемся, потеем в том; каково их детство

Проходит – редко на ум двум или трем всходит;

И у кого не одна в безделках исходит

Тысяча – малейшего расхода жалеет

К наставлению детей; когда же шалеет

Сын, в возраст пришед, отец тужит и стыдится.