Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века — страница 24 из 86

<…> представляет правила не токмо другого языка скоро и правильно научиться, но и свои совершенно разуметь и правильно писать, еже особливо в делах, разсуждения остраго подлежащих, яко в законех, указех или определениях (Татищев 1979, 246).

Практический вопрос вразумительности государственных актов, по всей видимости, был фоном для опытов языковой нормализации. В 1736 г. Татищев отозвался на «Речь… о чистоте российского языка» Тредиаковского длинным письмом, где обосновывал потребность в «исправлении языка» и хвалил начало «столь нуждного и чрез много лет желаемого дела». Вопрос о языке Татищев связывал с проблемой ясности законов, над которой, по его мнению, власть должна работать вместе с литературой:

<…> чужестранных слов наиболее самохвальные и никакого языка не знающие секретари и подьячие мешают, которые глупость крайную за великой себе разум почитают и, чем стыдиться надобно, тем хвастают. И сие мнится мне, хотя не вскоре, но исправить удобно в канцеляриях указом, а во употреблении народном – общим представлением и пристойными сатиры или сложенными комедиами и вымышленными разговорами, подобием спектатора. <…>

Главное и нужнейшее есть дело всякому человеку закон божий и гражданский разуметь, дабы всяк оные хранить мог. <…> надобно, чтоб закон просто и внятно таким языком написан был, которым подзаконные говорят, чтоб и простейшей человек силу закона и волю законодавца правильно разуметь мог. <…> (Татищев 1990, 224).

Внятность закона представлялась важнейшим условием правильной работы всего государственного механизма (ср.: Фуко 1999, 139–140). Описывая утопическое «счастливое общество», Сумароков не забыл упомянуть, что «в Государственном совете и во всех судебных местах <…> писцы их пишут очень коротко и ясно» (Сумароков 1787, VI, 366). Ясность в сообщении власти и подданных должна была обеспечиваться не только стилем законодателя, но и распространяющейся грамотностью. О «счастливом обществе» Сумароков писал: «Книга узаконений их не больше нашего Календаря, и у всех выучена наизусть, а грамоте тамо все знают» (Там же, 365). В «Слове на день коронования Екатерины II» Сумароков вменял эту утопическую программу новой императрице и возвращался к положениям «Эпистолы I»:

<…> повели <….> основати училищи готовящимся исправити и наблюдати, предприятыя премудростию Твоею законы! Повели перед писцами разогнути книгу естественныя грамматики, начало нашего пред животными преимущества, которыя многия наши писцы и по имени не знают! Повели им научиться изображати дела ясно, мыслить обстоятельно и порядочно, дабы знало общество, что написано; ибо без того и те могут противузаконствовать, которыя Монаршу волю всею силою исполняти устремляются <…> (Там же, II, 235–236).

Политико-административный идеал прозрачного делопроизводства и незамутненного сообщения между верховной властью и подданными стоял за сатирическим осмеянием подьячих, к которому Сумароков многократно возвращался. В статье 1759 г. «О копистах» (которую Панин читал юному Павлу) с подьячим связывалось одновременно негодное исполнение служебных обязанностей и недолжный уровень образования, грамоты: «Подьячий то[т], кто писати правильно не умеет и берет за плутни Акциденцию [взятки]» (Там же, VI, 374).

Двойному осмеянию подьячих соответствовал двойной императив нового политического образования, увязывавший грамоту со знанием и пониманием законов. Как уже говорилось, юриспруденция входила в программу Сухопутного корпуса. В 1748 г., согласно официальному рапорту, около сорока кадет обучались естественному праву, «юс натуре» (Гусарова 2007, 56; см. также: Петрухинцев 2007, 133–134, 141). Юсупов предполагал отводить «несколько часов на политику, естественное и гражданское право», а позднее наставлять кадет «в римском праве, публичном и феодальном» (Долгова 2007, 80). Татищев писал в «Разговоре двух приятелей»:

Законов своего государства хотя всякому подзаконному учиться надобно, но шляхетству есть необходимая нужда. Первое, понеже шляхтич всякой по природе судия над своими холопи, рабами и крестьяны, а потом может и по заслуге чин судии нести яко в войске, тако и в гражданстве. <…> Правда, что судии законы пред собою имеют, да все ль они сущую силу и волю законодавца разумеют, в оном великое сумнительство; ибо многие приклады того видим, что, кроме коварства или пристрастия, не разумея силы закона, противно истинны решат которые по законам нередко перерешивают. <…> И тако, неученой судья будет подобен безразумной машине, которая ничего собою в себе исправить не может и за неудобностию к надзиранию устроившаго часто вместо пользы вред приносит (Татищев 1979, 128–129).

Неисправность «неученого судьи» происходит от его неспособности понять написанное. В «Сатире II» Кантемира, друга и единомышленника Татищева, невежество нерадивого дворянина «в знаниях, приличных судейскому чину» метафорически сближается с плохим знанием собственного языка:

Арапского языка – права и законы

Мнятся тебе, дикие русску уху звоны.

(Кантемир 1956, 75)

Согласно авторскому примечанию, это значит: «<…> самые речи право, закон кажутся тебе речми арапского языка, дикими русскому уху» (Кантемир 1956, 86). Сумароков в сходных выражениях обличал недостаточные познания своего адресата в церковнославянской письменности, которой принадлежало само понятие закона:

Не мни, что наш язык не тот, что в книгах чтем,

Которы мы с тобой нерусскими зовем.

Он тот же, а когда б он был иной, как мыслишь

Лишь только оттого, что ты его не смыслишь,

Так что ж осталось бы при русском языке?

(Сумароков 1957, 115)

Учение о языке и стиле разворачивалось в «Двух эпистолах» с опорой на педагогические идеи и требования общественной коммуникации, следовавшие из понятия об административном государстве: исправному слогу «писцов» должен был соответствовать образованный ум их читателей. «Эпистолы», как и предшествовавшие им сочинения Кантемира, представляли собой ту самую «пристойную сатиру», которую Татищев в 1736 г. желал для исправления делопроизводственного языка реформированной империи.

В «Эпистоле II» предлагалось осмеять «судью, что не поймет, что писано в указе» (Там же, 121). Эту тему развивает опубликованная в 1759 г. сатира Сумарокова, подхватывавшая мотивы первых двух сатир Кантемира и напоминавшая о проблематике и персонажах «Двух эпистол». В 1748 г. Сумароков взывал к дворянскому сыну, которого «не выучил» отец. Теперь этот отец получал слово:

Невежа говорит: «Я помню, чей я внук;

По-дедовски живу, не надобно наук;

Пусть разоряются, уча рабяток, моты,

Мой мальчик не учен, а в те ж пойдет вороты…» <…>

О правах бредит так: «Я плюю на рассказы,

Что за морем плетут, – потребно знать указы».

Не спорю, но когда сидишь судьею где,

Рассудок надобно ль иметь тебе в суде?

Коль темен разум твой, приказ тебе мученье,

Хоть утром примешься сто раз за Уложенье.

(Сумароков 1957, 507–508)

Лейтмотив рассудка объединяет «Две эпистолы», не советовавшие перенимать негодный слог подьячих, с сатирой 1759 г., вменявшей в обязанность дворянину образование и навыки чтения, необходимые для отправления службы. «Рассказы, что за морем плетут» – по всей видимости, «других государств законы», которые, как напоминал Татищев, Петр I «перевести повелел» (Татищев 1979, 128). В первой редакции II сатиры Кантемира от имени невежды-дворянина говорится: «Гроциус и Пуфендорф и римские правы – / О тех помнить нечего: не на наши нравы» (Кантемир 1956, 373). Во второй редакции сатирик ставит на вид своему нерадивому герою судью, который «знает все естественны прáва, / Из нашего высосал весь он сок устава, / Мудры не спускает с рук указы Петровы». Ф. Голицын, биограф Шувалова и куратор Московского университета, гордился тем, что его питомцы, выучившись «расположению речи и слогу», «достигали до больших чинов» и «с отличностию отечеству служили». К этому поприщу готовила своих читателей и сумароковская эпистола «О русском языке».

III

Двусоставная конструкция «Двух эпистол» позволяла Сумарокову дифференцировать свою апологию словесности. В «Эпистоле I» идет речь о речевых навыках, обязательных для каждого дворянина, в «Эпистоле II» – об одной из достойных забав:

Не нужно, чтобы всем над рифмами потеть,

А правильно писать потребно всем уметь.

(Сумароков 1957, 114)

В то же время «Эпистола о русском языке», занимающая 142 стиха, выглядит своего рода вступлением к «Эпистоле о стихотворстве», состоящей из 422 стихов. Развернутое наставление в поэтическом ремесле отправляется от общих форм грамотности, предписанных государственным обиходом. Этой смежностью определяется сумароковский взгляд на социокультурный статус литературы. Поэзия предстает одним из атрибутов правильного образования:

Нельзя, чтоб тот себя письмом своим прославил,

Кто грамматических не знает свойств, ни правил

И, правильно письма не смысля сочинить,

Захочет вдруг творцом и стихотворцем быть.

(Там же, 116)

Условия для успешной литературной деятельности, в том числе выбор подобающего жанра, Сумароков и далее описывает в категориях дворянской педагогики:

Когда искусства нет иль ты не тем рожден,

Нестроен будет глас, и слог твой принужден.

А если естество тебя тем одарило,

Старайся, чтоб сей дар искусство украсило.

Знай в стихотворстве ты различие родов <…>

Коль хочешь петь стихи, помысли ты сперва,