Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века — страница 27 из 86

Литературные занятия постепенно становились в придворных кругах элементом «политичного» развлечения. Очерченный в послании собирательный портрет светского человека («Кто чтению любит книг, не может быть без них, / Сидит и с книгою и у друзей своих») не был совершенно вымышлен: когда в конце 1749 г., через год после выхода «Двух эпистол», попал в случай двадцатидвухлетний паж Иван Шувалов, Екатерина «радовалась его возвышению, потому что, когда он еще был пажом, я его заметила, как человека много обещавшего по своему прилежанию; его всегда видели с книгой в руке» (Екатерина 1990, 95). Шувалов принадлежал к тому же слою светских стихотворцев-любителей, что и автор послания к Бекетову; среди его бумаг сохранились наброски эпиграммы на Сумарокова и возражения на «Сатиру на петиметра» (которая, по легенде, метила в него), а также черновое начало трагедии (см.: РГАЛИ. Ф. 1625. Оп. 2. Д. 4).

В сфере придворной общежительности чтение и сочинительство могло служить самоутверждению дворянина и его карьерным амбициям; неслучайно будущий фаворит читал на виду у всего двора. В послании к Бекетову два сатирических типажа, рекомендованные еще в «Двух эпистолах», – фат, который «за надобности убор почитает», и педант, которому «в свете обходиться / Не так приятно <…> как с книгою возиться», – оттеняют парадоксальную апологию просвещенного досуга: обосновывая необходимость «веселостей», автор не отделяет их от «труда» («Веселости и труд день прямо разделяет, / В труде острит свой ум и сам чювство услаждает»). Прилежание (application) Шувалова, о котором двор мог судить по его обхождению и читательским привычкам, было свойством будущего государственного мужа.

Этим же парадоксом автор послания к Бекетову пользуется для защиты поэзии. Он отстаивает ее от нападок служивого «секретаря», который «себя <…> мнит в труде, не любит стихотворства / И думает, что есть праздности лишь свойств[о]». Приводя это, по видимости бесспорное, различение службы и досуга, поэт на деле отказывается удостоверить его. «Секретарь», извращая правосудие, наживается на «тяжбе дворян», так что его мнимый труд оборачивается бездельством. Безделье вместе с производными имело в языке эпохи двойное значение праздности и беззакония (см.: Словарь 1984, 169). Напротив, светский поэт – вопреки уверениям взяточника-подьячьего, будто поэзия свойственна праздности, – «в труде острит свой ум». Инвертируя социальные клише, молодой стихотворец (как некогда Кантемир) претендует на конкуренцию с чиновником. Хотя, по мнению подьячего, поэты ничего не «выслужат стишком», отсутствие высокого чина, именуемое на условно-поэтическом языке бедностью, возмещается сочинением сатир, позволяющих уличать бездельства, то есть служебные преступления, и доказывающих причастность стихотворца к этосу государственной службы.

Иронический контраст между судейским чиновником и поэтом возобновлял традиционные для сатиры юридические и судопроизводственные метафоры литературной работы. Кантемир в предисловии к первой редакции сатиры II «На зависть и гордость дворян злонравных» ставил в вину своим оппонентам неправедный «суд, где ответчику потакают, а челобитчика не слушают», – и противопоставлял ему труды нечиновного сочинителя: «На последний же их вопрос, которым ведать желают, кто меня судьею поставил, ответствую, что все, что я пишу, пишу по должности гражданина, отбивая все то, что согражданам моим вредно быть может» (Кантемир 1956, 369).

Эти формулировки указывают на соотнесенность литературных и социальных ролей. Язык сатиры и других нравоучительных жанров способствовал символической ассимиляции сочинительства со службой. Сумароков писал в «Некоторых статьях о добродетели», что «судия правосудный и воин, защищающий отечество, или человек ученый, просвещающий народ, делают отечеству услугу прямою чертою». В этой же статье, регламентируя досуг с точки зрения государственных «должностей», Сумароков устанавливал прямую связь между «большим чином» и достойным «провождением времени», подразумевавшим занятия «науками».

Сословный идеал, требовавший сочетать успехи по службе с литературными интересами, стоял за жанровой традицией европейских «эпистол о стихотворстве». В поэме «Вкус, к г-ну герцогу де Ноалю» П. Ш. Руа взывает к адресату, высокопоставленному отпрыску знатнейшего французского рода:

Noailles, Favori de Minerve & de Mars,

Des Heros tel que toi, dépend le sort des Arts.

Tu sçus dès ton Printems porter au pied du Trone

Et le Coeur du Burrhus, et l’Esprit de Petrone <…>

Le Dieu que je dépeins te donna sa lumiere,

Et pour toi de l’Etude abrégea la carrière <…>

[Ноаль, любимец Минервы и Марса,

От героев, подобных тебе, зависит судьба искусств.

Ты умел с юности принести к подножию трона

И сердце Бурра, и ум Петрония. <…>

Воспетый мною бог даровал тебе светлый ум

И сократил ради тебя путь обучения.]

(Roy 1727, 191–192)

Сходные мотивы встречаем в послании Геллерта «К его превосходительству графу С. в Силезию» («An Seine Excellenz den Herrn Grafen von S. nach Schlesien», 1742):

Wie selten, theurer Graf, wie selten ist ein Geist,

Der groß im Cabinet, und groß im Kriege heißt,

Und noch die Weisheit kennt, wodurch die klugen Alten

Das Recht zur Ewigkeit verdient und auch erhalten?

[Любезный граф! Сколь редок ум,

Великий и в делах, и на войне

И знакомый к тому же с мудростью, коей обладали древние

И при ее помощи обрели и сохранили право на бессмертие!]

(Gellert 1997, 24)

Опыт дворянских литераторов из поколения первых читателей «Двух эпистол» свидетельствует, что этот идеал отчасти соответствовал складывавшимся закономерностям придворного карьерного роста. Будущие чиновники в юности начинали с сочинительства и даже публиковались в журналах. Муравьев, предполагаемый автор послания к Бекетову, закончил свою карьеру сенатором, а сочинитель «Сатиры на петиметра» Елагин – обер-гофмейстером Екатерины II. Сенатором стал также почитавший Сумарокова «почти с ребячества» (Переписка 1858, 588) и ненадолго последовавший за ним на литературное поприще А. А. Ржевский, а А. Р. Воронцов, печатавший в 1750‐х гг. прозаические сочинения и переводы, достиг чина государственного канцлера. В этот же ряд можно поставить и Екатерину II, ценившую сочинения Сумарокова и сделавшую сатирическое письмо важнейшим элементом своей монаршей роли.

IV

«Эпистола II» адресовалась не только начинающим сочинителям. Обращаясь ко всей читающей публике, Сумароков очерчивал в ней контуры «института литературы» – модели литературного поля, укоренявшей изящную словесность в общественном быту русского двора и реформированной империи. Как свидетельствуют первые же строки, поэт считал образцом Францию, где

<…> стихи свои слагали

Корнелий и Расин, Депро и Молиер,

Делафонтен и где им следует Вольтер.

(Сумароков 1957, 116)

Этот краткий перечень главных имен французской словесности, на первый взгляд совершенно тривиальный, на деле подчинялся вполне определенной тенденции. Первые пятеро названных Сумароковым авторов составляли костяк литературного канона эпохи Людовика XIV.

Начиная с 1727 г. многократно выходил «Французский Парнас» Э. Титона дю Тийе (Titon du Tillet, «Le Parnasse François») – энциклопедия французских писателей XVII–XVIII вв., предварявшаяся описанием проекта одноименного монумента. На вершине горы Парнас должна была расположиться фигура Людовика в облике Аполлона, окруженная важнейшими поэтами и музыкантами его царствования в обличье трех граций и девяти муз (см.: Voltaire 9, 41–42). Составленные по этому проекту изображения (см. ил. 1) широко тиражировались. В частности, соответствующая гравюра сопровождала «Поэтическую библиотеку», многотомную французскую антологию, продававшуюся в России в 1740‐х гг. (см.: Копанев 1986б, 144, № 398). Почетное место на этом абсолютистском Парнасе занимали все пятеро названных Сумароковым поэтов XVII в. (ниже он объединит их в «хор» – Сумароков 1957, 117).

Несколько лет спустя в другом металитературном послании, варьировавшем темы «Двух эпистол», Сумароков сулил России тот же союз литературного вкуса и самодержавной власти:

Желай, чтоб на брегах сих музы обитали,

Которых вод струи Петром преславны стали.

Октавий Тибр вознес, и Сейну – Лудовик.

Увидим, может быть, мы нимф Пермесских лик

В достоинстве, в каком они в их были леты,

На Невских берегах во дни Елисаветы. <…>

Пусть пишут многие, но зная, как писать:

Звон стоп блюсти, слова на рифму прибирать —

Искусство малое и дело не пречудно,

А стихотворцем быть есть дело небеструдно.

(Сумароков 1957, 130)

В «Эпистоле II» в одном ряду с бесспорными литературными авторитетами прошедшего столетия Сумароков, как десятилетием раньше Тредиаковский в «Эпистоле от российския поэзии к Аполлину» (1735), называл здравствующего Вольтера. Этот жест соотносил программу «Двух эпистол» с литературной современностью. В середине 1740‐х гг. Вольтер, начинавший свою карьеру с громких литературных скандалов, ненадолго добился милости французского двора. В 1745 г. «Санктпетербургские ведомости» сообщали из Парижа, что «Король господина Волтера объявил историографом Франции» (Старикова 2005, 270; см.: Ewington 2010, 75–81). Одним из следствий его нового статуса стало в 1746 г. избрание во Французскую академию, со времен Людовика XIV воплощавшую монархический литературный канон. В торжественной речи по этому поводу Вольтер напоминал о свершениях классических авторов, состоявших в Академии, – все тех же Корнеля, Буало и Расина, – обозначая тем самым свою преемственность по отношению к «великому веку» (Voltaire 30A).