Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века — страница 31 из 86

[Польза и приятство суть плоды учтивости и порядка. Пользу и приятство саду создает не только искусный отбор цветов и насаждений, но и их расположение и уход за ними. В известном отношении то же самое можно сказать обо всех произведениях ума. Не только выбор темы и предмета нравится и наставляет, но и порядок и учтивость в их расположении. <…>

Оттуда можно перейти в сладостные сады поэзии, не с тем чтобы практиковать сие искусство, но более затем, чтобы собирать его красоты. Чтение поэтов не только удовольствие ума: оно приносит ему великую пользу, и едва ли не необходимо. Поэтому, хотя мудрость не дозволяет сделать стихотворство своим ремеслом, нет ничего недостойного в том, чтобы иметь стихотворческий дар и сочинять по случаю; однако этим следует ограничиться. Необходимо читать всех истинных поэтов, то есть тех, кто преуспел в этом искусстве. Их сочинения исполнены разумными суждениями, высокими мыслями, благородными чувствами, красноречивыми оборотами, счастливыми выражениями; одним словом, тысячью свойств разного рода, которые образуют, возвышают и украшают ум.] (Gracian 1994, 119, 162)

Аллегория сада становится ключевым поэтологическим символом «Эпистолы II», поскольку подчиняет эстетическое переживание сословным ценностям. Таково было вообще устройство придворного вкуса, закрепленного в «Двух эпистолах». Не рекомендуя поэзию в качестве особого «ремесла», Грасиан регламентирует ее применения исходя из требований «политичного» существования. Аристократические навыки культурного потребления, значимый атрибут социального превосходства, противостояли специальной учености. Как показывает на материале более поздней эпохи Бурдье, вкус как атрибут элитарного социального канона требует умения «облекать практические предпочтения в квазисистематическую форму и выстраивать их вокруг осознанных принципов», так что «квазисистематичность формальной эстетики подменяется объективной систематичностью „эстетики в себе“, порожденной практическими принципами вкуса» (Bourdieu 1984, 67).

«Практические принципы» аристократического вкуса – те самые «учтивость и порядок», о которых говорит Грасиан, – обобщалась в эстетическом регламенте «Двух эпистол», перенимавших некоторые функции дворянских учебников. Свои рекомендации Сумароков обосновывал не ссылками на классических теоретиков (имя Аристотеля не встречается в его критических сочинениях, кажется, ни разу), но – как мы видели на примере сатиры и песни – практическими закономерностями бытования литературы[11]. Эстетические достоинства словесности, относившиеся к сфере вкуса, оценивались с точки зрения общественной морали. Сам Сумароков писал позднее: «Пиит каков бы ни был, не будет полезен обществу без проповедания добродетели и без умножения вкуса» (Сумароков 1787, VI, 245).

V

Точкой отсчета для понимания литературы, декларируемого Сумароковым, служила не только ученая традиция, но и социальные практики назидательного чтения – одной из канонических форм аристократического досуга, обозначавшегося горацианской формулой «полезное с приятным». Буало в «Поэтическом искусстве» описывает при помощи этой формулы ожидания просвещенного читателя:

Чтоб обильна Муза и плодоносяща в сто

Всюду прилагала к сладкому полезно что;

От пустыя мудрый чтец бегает забавы,

Мнит свои он исправлять, и гуляя, нравы.

(Тредиаковский 2009, 47)

Сумароков подражал рекомендациям Буало и развивал их в смежных фрагментах «Эпистолы II», где нравоучительные жанры сатиры и комедии рассматривались с точки зрения их воздействия на публику:

Для знающих людей ты игрищ не пиши:

Смешить без разума – дар подлыя души. <…>

Свойство комедии – издевкой править нрав;

Смешить и пользовать – прямой ея устав. <…>

В сатирах должны мы пороки охуждать,

Безумство пышное в смешное превращать,

Страстям и дуростям, играючи, ругаться,

Чтоб та игра могла на мысли оставаться

И чтобы в страстные сердца она втекла:

Сие нам зеркало сто раз нужняй стекла.

(Сумароков 1957, 121–122)

Зеркало было традиционной эмблемой сатирического жанра. Кантемир пишет – вслед за Буало – в сатире IV:

<…> всяк в сем зеркале, как станет смотрети,

Мнит, зная себя, лицо свое ясно зрети.

(Кантемир 1956, 110; ср.: Щеглов 2004, 228)

Сумароковская обработка этого мотива указывает, однако, на более общие его социокультурные импликации. В соответствующей строке можно усмотреть выпад против Ломоносова, к лету 1748 г. после многолетних усилий добившегося строительства Химической лаборатории, где предполагалось изготавливать «стекла разных цветов, которые бы к <…> художествам годны были» (Ломоносов, IX, 48). Этот выпад, видимо, неслучаен; он повторится десятилетие спустя в письме Сумарокова Шувалову: «Я <…> не хуже Ломоносова, хотя и бисера не делаю» (Письма 1980, 87). Противопоставляя специальную науку изящной словесности, Сумароков апеллировал к аристократическому культурному канону. Вкратце рассматривая «социальную ситуацию характерных для придворно-синьориального общества форм знания и литературы», Элиас указывает, что придворный вкус ставил естественно-научные занятия ниже нравоучительных жанров, прививавших необходимое в придворной конкуренции практическое «знание о нравах и характерах людей» и искусство «наблюдения за самим собой с целью дисциплинировать себя в общественно-придворном обиходе» (Элиас 2002, 131–134). В «Совершенном воспитании детей» интересы дворянина описаны следующим образом:

К странным и различным наукам света не очень жаден; ведая, что ум человеческой от них нетолько в смятение, но и в умаление приходит. Он о изучении того наиболее старается, что доброму и честному человеку необходимо знать надлежит <…> Он о всяком деле или материи лутчих писателей книги выбирая мало читает, да много помнит и разсуждает: а изо всего лутчее избирая, к пользе себе и другим в действо произвесть старается. <…> Буде чему учится или книги читает, то все сие для приведения себя в лутчее совершенство, а не для того делает, чтоб перед людьми ученым и премудрым казаться. <…> Он сие за безумие почитает, чтоб человеку нужное и полезное учение <…> оставя, в опасное и безполезное любопытство (куриозность) углубляться (СВ 1747, 207–209).

Чтение относилось к числу процедур сословного самосовершенствования, которое, собственно, и обозначалось эмблематическим мотивом зеркала. В «Придворном человеке» Грасиан говорит: «Подлинно себя не зная, никогда господином над собою быть не можно. На лицо зеркал много, а на разум ни одного нет» (Грасиан 1742, 79–80). О том, как работало такое чтение, свидетельствует эпизод из «Записок» Екатерины. В середине 1740‐х гг. она встретила опытного наставника в придворной жизни, который

<…> мне сказал, что пятнадцатилетний философ не может еще себя знать и что я окружена столькими подводными камнями, что есть все основания бояться, как бы я о них не разбилась, если только душа моя не исключительного закала; что надо ее питать самым лучшим чтением, и для этого он рекомендовал мне «Жизнь знаменитых мужей» Плутарха, «Жизнь Цицерона» и «Причины величия и упадка Римской республики» Монтескье. Я тотчас же послала за этими книгами, которые с трудом тогда нашли в Петербурге, и сказала ему, что набросаю ему свой портрет так, как себя понимаю, дабы он мог видеть, знаю ли я себя или нет (Екатерина 1990, 40).

Европейская «вольтеромания», к которой апеллировали «Две эпистолы» Сумарокова, основывалась на такого рода практиках придворно-аристократического чтения. Открывая свою прославленную переписку с Вольтером, Фридрих II, носитель классических «придворных воззрений» на литературу (Элиас 2001, I, 67–70), признавался в разборчивости и презрении к обыкновенной поэзии, но делал исключение для стихотворений своего корреспондента:

Vos Poësies ont des qualités qui les rendent respectables, et dignes de l’admiration et de l’étude des honnêtes-gens: elles font un cours de Morale, où l’on aprend à penser et à agir.

[Ваши стихотворения заслуживают своими свойствами уважения, восхищения и изучения со стороны порядочных людей, поскольку представляют собой курс морали, обучающий их мыслить и действовать.] (Voltaire 1821, 12)

Как мы уже видели, к середине 1740‐х гг. слава Вольтера достигла и России. Екатерина в 1746 г. просила мать «присылкою его сочиненных книг поспешить» (Писаренко 2009, 90). По собственным воспоминаниям, в ту пору она «целый год <…> читала одни романы; но, когда они стали мне надоедать <…> мне попались под руку произведения Вольтера; после этого чтения я искала книг с большим разбором» (Екатерина 1990, 66). Сумароков, по свидетельству Тредиаковского желавший считаться «первенствующим нашим Волтером» (Пекарский 1870–1873, II, 256), также претендовал на роль поэта для «честных людей» (Письма 1980, 164).

Навыки культурного потребления, утверждавшиеся при русском дворе вместе с модой на сочинения Вольтера и Сумарокова, отвечали «нуждам придворно-светской жизни и потребности в социальном обособлении» (Элиас 2002, 132). «Эпистола II» следовала «Храму вкуса», в котором Вольтер обращался к благородному юношеству и представлял образованность и литературные занятия свойствами придворной цивилизации:

Il me reste à dire un mot sur notre jeune noblesse, qui emploie l’heureux loisir de la paix à cultiver les lettres et les arts; bien différents en cela des augustes visigoths, leurs ancêtres, qui ne savaient pas signer leurs noms. <…> Il faut seulement que les graves critiques, aux yeux desquels il n’y a d’amusement honorable dans le monde que le lansquenet et le biribi, sachent que les courtisans de Louis XIV, au retour de la conquête de Hollande, en 1672, dansèrent à Paris sur le théâtre de Lulli