<…> A plus forte raison doit-on, je crois, pardonner à la jeunesse d’avoir de l’esprit dans un âge où l’on ne connaissait que la débauche. Omne tulit punctum qui miscuit utile dulci.
[Мне остается сказать кое-что о нашем благородном юношестве, употребляющем досуг по случаю мира на занятия словесностью и искусствами. Оно отличается в этом от державных вестготов, своих предков, не умевших подписать своего имени <…> Суровым критикам, на чей взгляд в мире нет достойного увеселения, кроме ландскнехта или бириби, следует знать, что придворные Людовика XIV, вернувшись после завоевания Голландии в 1672 г., танцевали в Париже на театре Люлли. <…> Тем более должно, кажется мне, простить юношеству обладание рассудком в возрасте, когда обычно знакомы только с развратом. Omne tulit punctum qui miscuit utile dulci.] (Voltaire 9, 209–210)
В последней строке Вольтер в очередной раз возвращается к стиху Горация: «Тот пиит удостояется токмо от всех обще похвалы, который соединяет полезное с приятным, услаждая читателя и совокупно преподая ему наставление» (Тредиаковский 2009, 63). Гораций обращался к римским аристократам, и Вольтер применяет его формулу к культурному существованию двора, совмещающего высокую политику с образованностью и театральными увеселениями.
Эта придворная программа стоит за сумароковской характеристикой комедии. Буало отводил место комедии в сфере обитания высших сословий, советуя комедиографам: «Смотрите нрав двора и быт градских жильцов», – и желал, чтобы Мольер
<…> да угодит он больше простакам [peuple],
Кривляний не давал так часто игрокам.
Вольтер в «Храме вкуса» тоже сожалел, что Мольер слишком часто сочинял для «простонародья» («pour le peuple»), вместо того чтобы обращаться исключительно к «знатокам» («connaisseurs» – Voltaire 9, 204). Сумароков буквально повторял эти рекомендации комедиографу: «Для знающих людей ты игрищ не пиши». Список персонажей, рекомендованных в «Эпистоле II» будущему драматургу, представлял собой слепок сословной иерархии, увенчанной монархом и придворной аристократией:
Посадский, дворянин, маркиз, граф, князь, владетель
Восходят на театр.
Среди французских комедий, игравшихся на придворном театре Елизаветы Петровны, была комическая безделка Ф. Пуассона (Philippe Poisson) «Скоровыдуманная для деревни» («L’ Impromptu de campagne»), исполненная весной 1746 г. (см.: Осповат 2009б). Ее главный герой, рассуждая о незазорности театрального ремесла для дворянина, доказывал нравоучительную пользу комедий при помощи той же метафоры зеркала, которую Сумароков использовал для описания комедии в «Эпистоле II»:
La comédie est belle,
Et je ne trouve rien de condamnable en elle;
Elle est du ridicule un si parfait miroir,
Qu’on peut devenir sage à force de s’y voir.
Elle forme les mœurs, et donne à la jeunesse
L’ornement de l’esprit, le goût, la politesse.
Tel même qui la fait avec habileté,
Peut, quoi qu’on puisse dire, en tirer vanité.
La comédie enfin, par d’heureux artifices,
Fait aimer les vertus et détester les vices;
Dans les âmes excite un noble sentiment,
Corrige les défauts, instruit en amusant;
En morale agréable en mille endroits abonde;
Et, pour dire le vrai, c’est l’école du monde.
[Комедия прекрасна,
Я не нахожу в ней ничего предосудительного.
Она столь безупречное зеркало смешного,
Что можно стать мудрецом, посмотрев ее.
Она образует нравы и сообщает юности
Украшения ума, вкус, учтивость.
Тот, кто практикует ее умело,
Может, что бы ни говорили, гордиться этим.
Комедия, наконец, искусными хитростями
Внушает любовь к добродетели и отвращение к пороку.
Она возбуждает в душах благородное чувство,
Исправляет пороки, наставляет развлекая.
Она в тысяче мест изобилует приятным нравоучением
И, сказать правду, она – школа света.]
Включая идею горацианскую приятного нравоучения («смешить и пользовать»), вокруг которой строилось понимание литературы как таковой, в характеристику комедии, Сумароков вписывал ее в специфическую стилистику придворных увеселений.
Придворная культура развлечений и сопутствующий ей комедийный репертуар составляли практическую точку отсчета для дидактической программы «Эпистолы II». Теоретическим средоточием этой программы был жанр классической сатиры, однако в литературной практике елизаветинской эпохи он не прижился, несмотря даже на сатирическое оживление начала 1750‐х гг.: при всем почтении и интересе к покойным классикам жанра, публичное осмеяние современных общественных обыкновений плохо вписывалось в абсолютистский уклад. Рукописная полемика вокруг «Сатиры на петиметра» быстро обнаружила, что, по выражению современника, «почти все ненавидят сатирический род стихов» (Серман 1964, 100). Показательно, что ни одна из сатир этого времени не попала в печать. Напротив того, комедии входили в число привычных атрибутов придворного быта. Как следует из комментариев Беркова, даже очерк сатирического жанра в «Эпистоле II» на деле отсылал к известным французским комедиям – «Тартюфу» Мольера, «Всеобщему другу» А. Леграна и «Наследнику» Ж. Ф. Реньяра (см.: Сумароков 1957, 529). По крайней мере одна из этих пьес игралась во второй половине 1740‐х гг. на придворном театре (см.: Писаренко 2009, 96). В годы, последовавшие за «Двумя эпистолами», сам Сумароков добился успеха в качестве не сатирика, но гордого своей ролью сочинителя и постановщика пьес для «увеселения двора» (Письма 1980, 83).
ЧАСТЬIIЛирика власти
Глава III«Тою князи повелевают»: политическое богословие духовной лирики
В конце 1743 г. в Петербурге увидела свет помеченная уже следующим годом книжка Ломоносова, Сумарокова и Тредиаковского «Три оды парафрастические псалма 143, сочиненные чрез трех стихотворцов, из которых каждый одну сложил особливо». Помимо предуведомления, излагавшего различавшиеся воззрения трех поэтов на свойства ямба и хорея, их переложениям был предпослан эпиграф из «Науки поэзии» Горация:
Сим образом искусные стихотворцы и их
Стихи честь и славу себе получают.
Этот эпиграф, отсылавший к авторитетной поэтике, указывал на литературные задачи авторов брошюры, далеко не ограничивавшиеся вопросами стихотворной техники. Стихи Горация заимствованы из рассказа о происхождении поэзии, который в позднейшей передаче Тредиаковского выглядит так:
Орфей, священный и толкователь воли божеския, прежде в лесах живущих людей отвел от взаимного убийства и от мерзкия пищи, а за сие приписывают ему, что он укротил тигров и свирепых львов. Прославился и Амфион, Тебанския создатель крепости, что он в движение приводил игранием своея лиры дикие камни и сладким словом оные влек, куда ему надобно было. В древние времена в сем состояла мудрость, чтоб отличать общее от собственного, священное от мирского, чтоб запрещать скверное любодеяние и подавать правила к сожитию сочетавшимся законно, чтоб городы строить и уставы вырезывать на дереве. Сим честь и славу божественные прорицатели и их стихи себе получили. После сих знаменитый Гомер и Тиртей мужественные сердца на военные действия изострил стихами. Стихами ответы давались божеские. Стихами исправляемы были нравы, и все учение состояло. Стихами приходили пииты и у царей в милость (Тредиаковский 2009, 65).
А. Б. Шишкин в специальном исследовании обращает внимание на эпиграф к «Трем одам парафрастическим…» и устанавливает его источник, однако сводит его значение к вопросам поэтического мастерства (см.: Шишкин 1983, 236–238). Между тем, как мы видели в главе I, горацианский взгляд на поэзию ассоциировался с ее нравоучительной способностью «подавать правила». Если идея «исправления нравов» могла связываться даже с любовным романом, то священные библейские книги тем более соответствовали этой установке. В «Сочинениях и переводах» Тредиаковский приводил суждение Роллена, который причислял «Пророков и Псалмы» к образцам нравоучительной поэзии: «<…> в них блещет своим величественным сиянием оная существенная поэзия <…> подающая наставление без отвращения от себя» (Тредиаковский 2009, 108). Однако эпиграф из Горация не только напоминал об общей нравоучительной пользе псалмов, хорошо известной каждому христианину. Его условное повествование о первобытных временах соотносило поэзию с устройством монархической государственности, приобщало поэтическое искусство к учреждению обществ, к царской власти, к войнам и управлению подданными.
Горацианский взгляд на поэзию позволял вписать духовную лирику в общий горизонт политико-дидактической словесности. В 1727 г. Феофан адресовал Петру II латинскую горацианскую оду, включавшую в себя парафразу 100‐го псалма, в котором, по словам самого Прокоповича, «государских должностей аки зерцало представляется» (Прокопович 1961, 101). Как заключает К. Ю. Рогов, в своем переложении, которое Тредиаковский потом объявлял образцовым, «Феофан предельно актуализирует содержание псалма <…> посредством перевода его в иной, нецерковнославянский культурно-лингвистический контекст и таким образом придает каноническому тексту характер не просто религиозно-политической доктрины, но даже программы конкретных царских действий и жестов», «модели „императорского благочестия“» (Рогов 2008, 28).
Политический подтекст был вообще свойствен новоевропейским поэтическим переложениям Библии. Начиная по меньшей мере с Клемана Маро, в середине XVI в. переводившего псалмы при французском дворе и выпустившего их с посвящением королю Франциску I, полные и частичные стихотворные парафразы Псалтыри зачастую были своего рода слепком придворного благочестия (см.: Jeanneret 1969, 350–359, 455–467; Bach, Galle 1989, 190–193; Ahmed 2005, 53–65; Boucher 2005; Quitslund 2008, 19–57). Это относится и к «Псалтыри рифмотворной» Симеона Полоцкого (1680), посвященной царю Федору Алексеевичу и, по сохраненной Татищевым легенде, создававшейся при его личном участии (Татищев 1968, 175; см.: Николаев 1996, 113–114). Как отмечает Бет Квитсланд, «в последнее время стало своего рода общим местом представление о том, что тематика стихотворных переложений псалмов начала Нового времени отображала политические обстоятельства их создания. В самом деле, толкователи эпохи Возрождения приписывали авторство всех или многих псалмов Давиду – царю, испытавшему до и после своего восшествия на престол едва ли не все возможные политические бедствия, тем более что древнееврейские надписания соотносили некоторые из псалмов с его бурной личной и политической биографией» (Quitslund 2008, 28). Рассматривая корпус немецких переложений Псалтыри XVII в. и сопутствующих им теоретических деклараций, К. П. Эвальд заключает, что они «пропагандируют ценности, нормы, взгляды и потребности, обосновывающие общественный порядок и способствующие его устойчивости». Эту функцию духовной поэзии исследователь возводит к политической роли религии как таковой, обеспечивавшей в Европе начала Нового вр