<…> есть ли я <…> противо закона зделаю, повинен наказанию, а естьли изо мзды, то к законопреступлению присовокупится лихоимство и должен сугубого наказания. Когда же право и порядочно сделав, и от правого возблагодарение приму, ничем осужден быть не могу (Татищев 1979, 143).
Языком придворного политического богословия (и ссылками на личное одобрение Петра) Татищев попытался оправдать «порядочное» взяточничество, позволенное «делающему по должности». Этот взгляд – имевший, надо думать, немало приверженцев – прямо опровергался в ломоносовском переложении. В то время как в библейском подлиннике запрещается брать «мзду на неповинных», то есть из корысти осуждать правых, ломоносовский праведник «мзду с невинных не берет», то есть не принимает награды даже за праведные решения. Встававший за ломоносовской строкой вопрос о допустимости мздоимства имел далеко не только теоретическое значение (см.: Корчмина 2015). Самому Татищеву он стоил карьеры: в 1739–1745 гг. он находился под следствием за «взятки и обиды», был выслан в свои деревни и умер там под надзором пять лет спустя (см.: Валк 1971).
Пути литературного освоения Псалтыри в русской словесности середины века были отчасти предуказаны справочным трудом Кантемира «Симфония, или Согласие на богодухновенную книгу псалмов царя и пророка Давида» (СПб., 1727). Как установил Х. Кайперт, именно «Симфония» послужила основой для позднейших лингвистических выкладок ломоносовского «Предисловия о пользе книг церковных» (1758), обобщавшего роль библейского языка в литературной практике (см.: Кайперт 1995, 37–41). «Симфония», вне всякого сомнения, принадлежала культуре придворного благочестия. В ее посвящении, обращенном к Екатерине I, языком Псалтыри описывались политические отношения подданного к монархии:
Сочинися аки бы сам собою, за частое во священных псалмопениях упражнение, ими же богодухновенный царь Давид всевышнему Богу хвалу воспеваше и божественная прославляше благодеяния. Каковая и мне и фамилии моей от вышшаго онаго вседержителя и всестроителя, благотворительныя величества вашего и Петра Великаго руки употребившаго, равною мерою и в подобных – да тако реку – случаях явленна быти зная, теми же и хвалами часто имя его превозносити должности моей приличествовати разсуждаю. Той убо самый верховнейший всего круга земнаго управитель, моя и всея пространнейшия сея империи (яже таяжде суть) сердечножелания благоприятна да сотворит и священное ваше императорское величество со всею пресветлейшею фамилиею во всех делах присноцветуще на множайшая да сохранить лета <…> (Кантемир 1867–1868, II, 338–339).
Псалтырь служит здесь материалом для нескольких взаимосвязанных аллегорических аналогий, складывающихся в многосоставный политический код. Подобно Симеону, Кантемир сопоставляет «богодухновенного царя Давида» со «священным императорским величеством» русской императрицы. В то же время со «священными псалмопениями» Давида сравниваются молитвы подданных о благоденствии монархини и ее царства. Голос пророка присваивается литератору, облекающему в публичное слово политическую эмоцию «всея пространнейшия сея империи».
Как заключает Погосян, для осмысления панегирической словесности этой эпохи чрезвычайно важно понятие политической эмоции, «которая должна быть им [читателем или слушателем] пережита „по должности“ патриота и гражданина». В одическую лирику эмоциональные матрицы такого рода переходили в том числе из торжественной проповеди, где вызванная свершениями государя «обязательная и искренняя радость, в соответствии с внутренней логикой жанра, должна вылиться в обращение слушателей ко Всевышнему» по образцу псалмов: «<…> не ино что на уста приходит, токмо различныя оныя духом святым иногда воспетыя гласы, торжеством вкупе и благодарением божию помощ славящыя» (Прокопович 1961, 37; Погосян 1997, 26–27). Исследователи справедливо усматривают в одической поэзии «фундаментальное соответствие между положением субъекта-подданного (и субъекта речи) в религиозном и политическом мироустройстве» (Маслов 2015, 219; ср.: Ram 2003, 55–57).
Действительно, в посвящении Кантемира благодарение бога выступает образцом для политической эмоции подданного: милости, оказанные Петром и Екатериной фамилии Кантемиров, приписываются божественной воле, которая, в свою очередь, предстает мистической проекцией царской власти. Запечатленная в Псалтыри фигура молящегося Давида, средоточие христианского смирения, оборачивается архетипом подданного, ожидающего вознаграждения за преданность: посвящением к «Симфонии» молодой Кантемир, находившийся в непростом положении после смерти отца, надеялся добиться поддержки императрицы.
Идея о божественном происхождении царской воли культивировалась Петром. Известна сцена, имевшая место между ним и И. И. Неплюевым:
Я поклонился государю; а он, подумав, изволил приказать, чтоб меня во оную посылку назначить; и при сем из‐за стола встали, а меня адмирал поздравил резидентом и, взяв за руку, повел благодарить к государю. Я упал ему, государю, в ноги и, охватя оные, целовал и плакал. Он изволил сам меня поднять и, взяв за руку, говорил: «Не кланяйся, братец! Я ваш от Бога приставник, и должность моя – смотреть того, чтобы недостойному не дать, а у достойного не отнять, буде хорош будешь, не мне, а более себе и отечеству добро сделаешь; а буде худо, так я – истец; ибо Бог того от меня за всех вас востребует, чтоб злому и глупому не дать места вред делать; служи верою и правдою! В начале Бог, а при нем и я должен буду не оставить» (Империя 1998, 420).
Представление о том, что божью и царскую награду заслуживают сходные достоинства, опиралось, среди прочего, на 100‐й псалом. Согласно разъяснению Тредиаковского, он представлял собой «извет Давида Царя, что он правил своими людьми справедливо: а особливо, что он наказывал и отдалял от себя злых, а милость являл к добрым» (Trediakovskij 1989, 257).
Х. B. Миних и Симон Тодорский, видевшие в этом псалме образец придворного и политического регламента, опирались на хорошо развитую традицию. Лютер писал в особом изъяснении, что в 100‐м (101‐м) псалме «David, der ein Koenig war und hoffgesinde halten muste, sich selbs zum exempel setzt, wie ein fromer Koenig oder Furst sol auff sein gesinde sehen» ([Давид, царствовавший и содержавший двор, приводит себя в пример того, как благочестивый царь или князь должен смотреть за своей свитой]). Стих 6 толковался в том смысле, что Давид «habe <…> sich umb gesehen nach trewen, fromen leuten, wo er sie hat koennen finden, und erfur gezogen on alles ansehen der person, gleich wie Gott auch thut, der seine gaben auch austeilet nicht nach dem ansehen der person und macht aus dem hirten knaben David solchen grossen, klugen, seligen Koenig» ([выискивал верных, смиренных людей где только можно было и возносил их, невзирая на их положение, подобно господу, который дары свои раздает невзирая на положение и делает из мальчишки-пастуха столь великого, мудрого и благословенного царя]). Затем Лютер ссылался на пример немецкого императора Максимилиана, который вынужден был «zu thun wie David und sich im lande umbgesehen, wo er hat leute kriegen muegen, die vleissig und trewlich erbeiten und sein Regiment huelffen tragen, es seien Adel, Schreiber, Pfaffen oder was gewest sind» ([поступать, подобно Давиду, и осмотреться в своих землях, выискивая людей, которые бы трудились прилежно и верно, в помощь его правлению, будь то дворяне, писари, попы или кто еще] – Luther 1914, 201, 255–256).
Иными словами, ссылками на божью волю и пророка Давида обосновывалась абсолютистская идеология чинопроизводства, привитая в России Петром и стоявшая за Табелью о рангах. В «Сокращении философии канцлера Франциска Бакона», вышедшем вместе с биографией Бэкона в 1760 г. при Московском университете по желанию Шувалова и в переводе Тредиаковского, в главе «Наставление политическое, написанное к некоторому министру» говорилось:
Плут и лукавец не достоин пребывать в моей палате, говорил Давид. Что ж то будет ныне, ежели честный человек не будет удостоеваем к вступлению во двор Государев, и ежели добродетели останется токмо молчать и уединяться? (Бакон 1760, 219)
Связь библейского этического идеала с общественным положением упоминалась в духовной лирике. Процитируем вошедший в «Сочинения и переводы…» Тредиаковского «Парафразис псалма 111»:
Счастлив! Бога кто боится:
Заповедей всяко не преступит он Того;
Род его благословится;
Сильно будет семя на земле и, сверх всего,
Славен и богат весь дом,
Правда вечна в нем самом. <…>
Он дает и расточает,
На него убогим твердая надежда есть:
Их отнюдь не забывает,
Тем и вознесется в силу и в высоку честь<…>
Образцом придворного успеха могла служить судьба самого Давида; в 1743 г. один из елизаветинских проповедников поучал свою паству:
Что надлежит до благополучия нашего, кто не исповесть что оно есть дар великаго милосердия Божия? <…> Явственно таковым образом засвидетельствовал себя Бог кроме прочих безчисленных в произведении Давида Царя, по свидетельству бо священнаго писания рожден он был от родителей не весьма знатных, сам был последняго пастушеского состояния в малолетстве своем <…> но вдруг взят во двор Царский, перьвее зятем Царю, потом же и действительным престола Израильскаго наследником быть удостоился (Стефан 1743, 6–9).
Перелагая 143‐й псалом, Тредиаковский разворачивал отсутствующую в подлиннике пространную тираду об общественном вознесении Давида (см.: Луцевич 2002, 213–214):
На смотря мою на подлость
И на то, что бедн и мал,
Прочих видя верьх и годность,