Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века — страница 48 из 86

l’engloutit. Tout le craint: tout l’évite.

Il en est plus ardent, plus âpre à la poursuite:

Monstre, des vastes mers le fléau, la terreur <…>

Combien d’autres poissons de figure effrayante

Occupés à se faire une guerre constante!

Le puissant Cachalot, ennemi du Requin,

Du combat avec lui balançant le destin <…>

Et l’Espadon <…>

Qui, toujours provoquant la baleine au combat,

Fond sur elle, l’attaque, et sous ses coups l’abat.

[Над этим бесчисленным народом гордо господствуют огромные киты, надменные владыки, и мятежные волны стонут под огромным весом их чудовищных тел. <…> Какое страшное чудовище предстает моему трепещущему взгляду! Оно сеет среди волн ужас и гибель. Никто из твоих обитателей, о влажная стихия, не наделен такой неистовой жестокостью. Его огромная голова чудовищна по своим очертаниям, широкая спина покрыта жесткой шкурой, а размер его устрашающей глотки таков, что человек целиком поглотится его чревом. Его просторный зев вооружен шестью рядами острых зазубренных зубов, расположенных на каждой челюсти в два яруса. Его очи находят добычу в глубочайших пропастях, он бросается и глотает ее. Всё его боится и бежит. Он яростней всех и настойчив в погоне – чудовище, бич и ужас бескрайних морей. <…> Сколь много других рыб, ужасных обликом, занятых бесконечной войной друг с другом! Могучий кашалот, враг акулы, ведущий с ней сражение с переменным успехом. Меч-рыба <…> вечно вызывает кита на битву, бросается на него, нападает и сокрушает его своими ударами.] (Dulard 1749, 40–44)

Узловым моментом тематико-стилистического монтажа «Оды…» служит строфа 7, которая, по словам Унбегауна, почти «полностью принадлежит Ломоносову» (Unbegaun 1973, 166; Коровин 2017, 97):

Стесняя вихрем облак мрачный,

Ты солнце можешь ли закрыть,

И воздух огустить прозрачный,

И молнию в дожде родить,

И вдруг быстротекущим блеском

И гор сердца трясущим треском

Концы вселенной колебать,

И смертным гнев свой возвещать?

(Ломоносов VIII, 389)

Отзвуки уже памятных читателю «Оды…» библейских стихов о дожде и грозящем «безбожным» землетрясении складываются здесь в картину, отображающую литературную конструкцию всего стихотворения: космологические образы в очередной раз отождествляются с текстом, возвещанием, обращенным к аудитории «смертных». Эта картина и обнаруживающиеся в ней установки физико-теологического письма принадлежат далеко не только жанровой поэтике библейского переложения. Строфа Ломоносова может быть возведена к оде Горация I, 34 и ее переложению Кантемиром – оде «Противу безбожных», в которой при помощи новой космологии «доказывается <…> бытие божества чрез его твари» (Кантемир 1956, 203):

Тщетную мудрость мира вы оставьте,

Злы богоборцы! обратив кормило,

Корабль свой к брегу истины направьте,

Теченье ваше досель блудно было.

Признайте бога, иже управляет

Тварь всю, своими созданну руками.

Той простер небо да в нем нам сияет,

Дал света солнце источник с звездами. <…>

Его же словом в воздушном пространстве,

Как мячик легкий, так земля катится;

В трав же зеленом и дубрав убранстве

Тут гора, тамо долина гордится. <…>

Той, черный облак жарким разделяя

Перуном, громко гремя, устрашает

Землю и воды, и дальнейша края

Темного царства быстр звук достизает;

Низит высоких, низких возвышает;

Тут даст, что тамо восхотел отъяти.

Горам коснувся – дыметь понуждает:

Манием мир весь силен потрясати.

(Там же, 195–196; курсив наш. – К. О.)

В примечаниях к оде Кантемир фиксирует ее связь с Горацием и с научно-популярным языком переведенного им на русский Фонтенеля; очевидны и сходства этих стихов с его переложением Фенелона (см.: Там же, 465). Кроме того, поэт указывает на цитату из Псалтыри в предпоследнем стихе (см.: Там же, 204). Иными словами, Кантемир осуществляет на жанровой основе горацианской оды точно тот же тематико-стилистический монтаж, для которого Ломоносов выбирает форму библейского переложения.

Физико-теологическую экспозицию мироздания, в обыкновенной последовательности от небес до животных и человека, Кантемир монтирует с подходящей одой Горация: в ней представлено обращение эпикурейца («libertin» в переводе Дасье – Horace 1727a, 287) к благочестию под впечатлением от грома, соотнесенного с мифологическими образами Тартара и Стикса. Дасье в авторитетном комментарии указывает на нарочитость и естественно-научную несостоятельность стихов Горация и видит в них пародию на язык стоицистской благонамеренности (Ibid., 288 sqq). Хотя Кантемир не разделяет такого толкования, для нас принципиально важно отмеченное Дасье поэтическое качество образов естественной истории: будто бы представленные как предмет непосредственного наблюдения и личного опыта, они оборачиваются на деле поэтическими условностями, устойчивыми тропами космического и нравственного порядка и выразительными приемами дидактического внушения. В «Риторике» Ломоносов приводит длинное рассуждение Цицерона, заканчивающееся сходной формулой: «Кто мещет гром, тот есть: безбожники, вострепещите» (Ломоносов, VII, 326). Как указывает Дасье, фигуры такого рода востребованы и в Ветхом Завете; сравним в Книге Сираха (43:18): «Глас грома его порази землю». Следуя в своем переложении Книги Иова Кантемиру и Горацию, Ломоносов делает гром, или перун, узнаваемой аллегорией божьего гнева. В этом тропе, построенном на напряжении между предметной изобразительностью и эмоционально-поэтической выразительностью, отношения человека к богу обнаруживают свою зависимость от сил поэтического языка.

Справедливо отмечая, что космические картины «Оды, выбранной из Иова» представляют собой «не самоцель, а аргумент, предназначенный для убеждения человека в правосудии <…> Творца», В. Л. Коровин приписывает этому приему специфически православный характер (Коровин 2017, 123). Между тем он составлял общее место европейской физико-теологической словесности. Пространные описания тварного мира и общепонятное изложение естественно-научных и философских теорий служили риторическим инструментарием для воспитания читателя-субъекта в системе вселенской дисциплины. По словам Поупа, «Опыт о человеке» представлял собой «систему нравственности» («system of Ethics» – Pope 1982, 7; см.: Solomon 1993, 38). Во французском стихотворном переводе Ж. Ф. дю Ренеля поэма была озаглавлена «Начала нравственности» («Les principes de la morale»), а в предисловии переводчика пояснялось, что она воспитывает в читателе свойства христианина и «порядочного человека» (honnête homme) – фигуры, в которой универсальная нравственность смыкалась с социальным статусом (Pope 1738, VIII). Последняя строфа «Оды, выбранной из Иова», предписывающая человеку «терпение» «без роптания» и «надежду», прямо соотносится с нравоучением «Опыта о человеке»:

Познав божественну власть, смертный, усмиряйся,

Не дерзостно в своих надеждах простирайся <…>

В терпеньи смерти жди: сей общей всех учитель;

И чти того, кой царь всей твари и зиждитель. <…>

Надежда вечная во всяком процветает,

И серце каждого всечасно оживляет.

(Попе 1757, 8)

Аналогичные поучения находим у Брокеса:

Bedenke, lieber Mensch, um Gottes willen,

Wie gröblich du gefehlt! wie närrisch deine Grillen,

Die, fast wie Lucifern, dein eitles Hirn erfüllt,

Da du, aus einem stolzen Triebe

Der abgeschmacktsten Eigen-Liebe,

Fast mehr dich selbst zum Gott, als Gott zum Menschen, machest <…>

[Подумай, милый человек, ради бога, как глубоко ты заблуждался! Как глупа твоя хандра, наполняющая твой тщеславный ум, как будто ты Люцифер. Ведь ты, из гордых побуждений пошлейшего самолюбия чуть ли не больше делаешь себя богом, чем бога человеком <…>] (Brockes 2013, 606)

За этой повторяющейся и на первый взгляд совершенно прозрачной дидактической схемой стоит внушительная, но неустойчивая и подвижная конструкция авторитета, расположенная на стыке традиционного благочестия, новой рациональности и поэтической выразительности. Главный урок «Оды, выбранной из Иова» формулируется так: «Представь Зиждителеву власть». Власть бога над человеком и тварным миром, названная в «Письмах…» Кантемира «божественным самовластием» (Кантемир 1867–1868, II, 81), оказывается одновременно главной темой оды и главным принципом ее лирического развертывания: эта власть осуществляется в представлении читателя, которое порождено поэтическим языком оды и разыгранным в ней двойным авторитетом библейского текста и вещающего бога. Поэтическое воздействие, отождествленное с религиозным чувством и рациональным познанием, вписывает субъективность читателя во вселенскую иерархию господства и покорности. Работа этого механизма была отрефлексирована в эстетической и риторической теории.

III

Устройство «Оды, выбранной из Иова», как и ломоносовской оды вообще, нужно толковать в категориях риторической науки (см.: Тынянов 1977). Как мы видели в предыдущих главах, в России эпохи Феофана и Ломоносова риторика и поэтика не были отделены от политической теории и морали, отвечавших за осмысление и воспроизводство символического порядка. В этой перспективе интерпретировалось и риторическое учение о воздействии на читателей. «Ораторское действие», понятое как «принцип конструкции, доминанта» оды, Тынянов описывает при помощи определений риторической работы из двух редакций ломоносовской «Риторики»: