Мистицизм такого рода был свойствен официальному языку петровской империи, которому следовал Ломоносов-панегирист. В главном манифесте русского самодержавия – составленной с опорой на западную политическую теорию «Правде воли монаршей» (1722) – Феофан Прокопович прибегает к библейской риторике, созвучной «Оде, выбранной из Иова»:
<…> вся яже восхощет сотворит, якоже Царь совладе, и кто речет ему, что твориши; явственно дух святый научая подданных совершенного Царем своим повиновения показует, что власть царская весьма в повелениях и деяниях своих свободна есть, и ничиему истязанию о делах своих не подлежит. <…> что бо в помянутом Екклезиаста слове глаголется о Царе, «и кто речет ему, что твориши»; то ни о коем же другом чину в писании не обретается, токмо о едином бозе: Тако о власти и силе божией разсуждая Иов, между иными разсуждениями глаголет: «Аще изменит, кто возвратит, или кто речет ему, что сотворил еси» и Исайа, «еда речет, глина скуделнику, что твориши». <…> всяк подданныи долженствует творити повелеваемая от царя, не истязуя советов и намерения его, якоже явно есть из союза слова: Сказав бо приточник, что слава Царева есть в почтении повелений его, наводит: Небо высоко, земля глубока, сердце же Царево необлично. Аки бы рекл: Чти всяк царева повеления, и не испытуй чесо ради сие или оное повелевает, или уставляет: якоже бо высоты небеснои, и глубины земнои испытати не возможно (Правда 1722, 22–24).
«Правда воли монаршей» имела не столько теоретическую, сколько риторическую установку: ее задачей было внушить сообществу подданных идею об абсолютной власти, не оставляющей им права на критику. Умелый ритор, Феофан при помощи библейских цитат и заключенных в них космологических тропов стирает границу между небесным и земным царствами, вменяет монархии божественную непознаваемость. Порожденная таким образом политическая покорность неотделима от личной веры в бога и почтения к священному тексту. Ломоносов сходным образом использует библейскую космологию в панегирическом языке «Оды …Екатерине Алексеевне …в новый 1764 год»:
Блаженны мы, что Ей послушны:
Покорность наша – к счастью путь!
О вы, страны единодушны,
Согласием едина грудь,
Обыкши жить в Монаршей воле,
Ликуйте: Правда на престоле,
И Ей премудрость приседит,
Небесными блеснув очами,
Богини Нашея устами
Законы вечные гласит:
«Цветут во славе мною Царства,
И пишут правой суд Цари;
Гнушаясь мерзостью коварства,
Решу нелицемерно при. <…>
Господь творения начало
Премудростию положил;
При мне впервые воссияло
На тверди множество светил;
И в недрах неизмерной бездны
Назначил словом беги звездны.
Со мною солнце он возжег,
В стихиях прекратил раздоры,
Унизил дол, возвысил горы
И предписал пучине брег».
Премудрый глас сей Соломонов,
Монархиня, сей глас есть Твой;
Пребудет твердь Твоих законов
Ограда истины святой. <…>
Очередная вариация ветхозаветной космогонии ставится тут в средоточие семантической конструкции, объединяющей политический, поэтический и библейский языки, божественную и политическую власть. Это единство обозначается понятиями «правды» и «премудрости», отсылающей одновременно к Ветхому Завету и новой политической рациональности: речь идет о екатерининских проектах просвещенного законодательства (см.: Живов 2002в, 274–277). «Премудрость», однако, не теряет своего риторического характера: она опирается на авторитет и мощный словесный инструментарий Книги Притч, заимствованный Ломоносовым для аллегории самодержавия. Представая умственному взору подданных, эта оглушающая аллегория обеспечивает их «единодушную» политическую эмоциональность, общую радость послушания. Как и в «Правде воли монаршей», библейская космология оказывается здесь фигурой речи – «возвышенным» приемом властного внушения. Риторико-аффективная структура «Оды, выбранной из Иова», в которой космологические картины оборачиваются уроком беспрекословной покорности, также имела фундаментально-политический характер.
Политическое толкование «Оды, выбранной из Иова» было предложено недавно Д. Крыстевой. Обращение Ломоносова к Книге Иова и образу Левиафана она соотносит со сформулированной в одноименном трактате политической философией Гоббса. Левиафан воплощает здесь неограниченную суверенную власть, усмиряющую мятежи и опирающуюся на христианское вероучение. В контексте «просветительской религии» исследовательница предлагает читать ломоносовскую «Оду…» как аллегорическую защиту абсолютистского принципа в ситуации послепетровской политической неустойчивости и, в частности, елизаветинского переворота 1741 г. Апологию бога-творца Крыстева сопоставляет с панегирическими образами монархов, в том числе Петра, а в последней строфе «Оды…», добавленной Ломоносовым к библейскому тексту, усматривает урок политической покорности и осуждение мятежа (Кръстева 2007; Кръстева 2013, 73–93). Это прочтение представляется нам в узловых моментах верным, хотя не лишеным упрощений: так, вывод о прямой политической аллюзионности «Оды…» кажется слишком поспешным, а соположение бога и монарха – недостаточно проработанным. В то же время намеченное исследовательницей сопоставление риторического устройства оды с концептуальными очертаниями абсолютизма и его политического богословия нужно признать исключительно продуктивным.
«Ода…» предлагает своим читателям признать непостижимую справедливость божественной воли:
Он все на пользу нашу строит,
Казнит кого или покоит.
Вопрос о метафизической и этической обоснованности земного, то есть политического, счастья и несчастья часто трактовался в моралистической литературе и находился в средоточии «Теодицеи» Лейбница. Карл Шмитт с полным основанием ссылается на Лейбница в подтверждение своего тезиса о том, что «все точные понятия современного учения о государстве представляют собой секуляризированные теологические понятия», так что «например, всемогущий Бог становился всевластным законодателем» (Шмитт 2000, 57–59). «Теодицея» пронизана сравнениями божественной и государственной власти. Возможность жалобы смертного на божественную несправедливость толкуется здесь в двойном, богословском и политическом ключе:
Люди, сохраняющие такое расположение духа, что они довольны природой и своим состоянием и не жалуются на них, представляются мне достойными предпочтения перед всеми другими; ибо кроме того, что человеческие жалобы необоснованны, они являются ропотом на провидение. Нельзя легкомысленно причислять себя к числу недовольных в государстве, в котором мы живем; тем более нельзя быть недовольным в царстве Божием, в котором можно проявлять недовольство вопреки всякой справедливости. <…>
Следует, однако же, признать, что в этой жизни есть непорядок, обнаруживающийся преимущественно в благоденствии некоторых злых людей и в несчастии многих добрых людей. <…> И было бы желательно, чтобы следующие слова Горация были истинными в наших глазах:
Raro antecedentem scelestum
Deseruit pede poena claudo.
[Редко за идущим впереди злодеем
Не следует хромой ногой наказание.]
Часто бывает также, хотя, может быть, и не в большинстве случаев, когда
В глазах вселенной небо оправдывает себя,
так что можно сказать вместе с Клавдианом:
Abstulit hune tandem Rufini poena tumultum,
Absolvitque Deos…
[Только теперь Руфинова казнь уняла мою смуту
И оправдала богов…]
Когда же этого не бывает на земле, вознаграждение уготовано в иной жизни; этому нас учат религия и даже разум, и мы не должны роптать на небольшую отсрочку, которую высочайшая мудрость находит полезной даровать людям для их исправления (Лейбниц 1989, 139–140, 503).
Свое наставление Лейбниц подкрепляет и картиной созерцаемого мироздания:
Небеса и весь остальной мир, добавляет г-н Бейль, возвещают славу, могущество и единство Бога. <…> Наша планетная система представляет собой подобное обособленное и совершенное создание, если будем рассматривать ее отдельно; каждое растение, каждое животное, каждый человек до известной степени представляют подобное же единство совершенств; можно усматривать в них удивительное искусство Творца <…> И один только человек, возражает г-н Бейль, этот венец творения своего создателя среди других видимых вещей, – только человек, говорю я, представляет величайшие возражения против единства Бога. И Клавдиан сделал такое же замечание, но облегчил свое сердце известным стихом:
Saepe mihi dubiam traxit sententia mentem, etc.
[Изречение в моей душе часто порождало сомнение, и т. д.]
Но гармония, существующая во всем остальном, очень ясно указывает на то, что она же существует и в управлении людьми <…> (Там же, 229–230).
Оправдание существующего порядка, увязывающее божественное могущество и философское созерцание вселенной с уроками политической покорности «государству, в котором мы живем», опирается на авторитет классических поэтов империи: Горация и Клавдиана. Оба отрывка Клавдиана взяты из поэмы, восславляющей богов за опалу императорского фаворита Руфина. Начало первой книги этой поэмы, процитированное Лейбницем во втором отрывке, Ломоносов переложил стихами и включил в «Явление Венеры на Солнце». Здесь разыгрывается тот же сценарий субъектности, что и в «Оде, выбранной из Иова»: созерцание космоса приводит героя к внутреннему