Что вы, о позные потомки,
Помыслите о наших днях?
Дела Петровой Дщери громки
Представив в мысленных очах
И видя зрак изображенный,
Среди Героев вознесенный,
Что молвите между собой?
Не всяк ли скажет быть чудесно,
Увидев мужество совмесно
С толикой купно красотой?
Велико дело есть и знатно
Сердца народов привлещи,
И странно всем и непонятно
Пол света взять в одной нощи!
Но кое сердце толь жестоко,
Которо б Сей Богини око
Не сильно было умягчить?
И кая может власть земная,
На Дщерь и дух Петров взирая,
Себя противу ополчить?
Обращение к «позным потомкам», составляющее прерогативу классического поэта, разворачивается параллельно с анализом недавно обретенного господства императрицы над ее «народами». В первой из процитированнных строф рефлектируется сама риторико-политическая операция хвалы: победоносная императрица предстает в качестве аллегории, «зрака изображенного», явленного «мысленным очам» (то есть воображению) будущих и нынешних подданных российской монархии. Ее портрет, вынесенный из области простого наблюдения и «среди героев вознесенный», выстроен вокруг двух свойств, определяющих одновременно высочайшую особу и сценарий ее господства: «<…> мужество совмесно / С толикой купно красотой». Если сначала они упоминаются как атрибуты «тела императрицы», то в следующей строфе оборачиваются модальностями власти. Следуя вопросу Макиавелли о том, что лучше для правителя: внушать любовь или страх, ломоносовская строфа описывает сочетание двух этих политических эмоций в механике елизаветинского переворота. В первых четырех стихах сам переворот («Пол света взять в одной нощи») наделяется эстетизированным «величием». Затем оно распадается на два стилистико-изобразительных тона. С одной стороны, императрица «оком» (то есть «красотой») «умягчает сердца», то есть вызывает любовь; с другой стороны, она наделена «мужественной» вооруженной мощью, против которой бессильна «себя ополчить» любая другая «власть земная».
Событие переворота неполно без явленного в двух эти строфах переплетения политического и риторического действия, духа монарха и его славы. Предшествующие строфы той же оды обрамляют акт переворота формулами аккламации:
Но чаю, что вы [ангелы] в оной час,
Впротив естественному чину,
Петрову зрели Дщерь едину,
Когда пошла избавить нас. <…>
Но вящшу радость ощущает
Мой дух, когда воспоминает
Российския отрады день.
Еще приходит плеск во уши!
Пленяюща сердца и души
Тогдашней нощи зрится тень!
По стогнам шумный глас несется
Елисаветиных похвал,
В полках стократно раздается:
«Великий Петр из мертвых встал!
Мы прóйдем с Ним сквозь огнь и воды,
Предолим бури и погоды,
Поставим грады на реках,
Мы дерский взор врагов потупим,
На горды выи их наступим,
На грозных станем мы валах».
Коль наша радость справедлива!
Нас красит сладостный покой;
О коль, Россия, ты щастлива
Елисаветиной рукой! <…>
Ср. в оде на восшествие 1748 г.:
В луга, усыпанны цветами,
Царица трудолюбных пчел,
Блестящими шумя крылами,
Летит между прохладных сел;
Стекается, оставив розы
И сотом напоенны лóзы,
Со тщанием отвсюду рой,
Свою Царицу окружает
И тесно в след ея летает
Усердием вперенный строй.
Подобным жаром воспаленный
Стекался здесь Российский род
И, радостию восхищенный,
Теснясь взирал на Твой приход.
Младенцы купно с сединою
Спешили следом за Тобою.
Тогда великий град Петров
В едину стогну уместился,
Тогда и ветр остановился,
Чтоб плеск всходил до облаков.
В «плеске», публичном ликовании подданных после восшествия Елизаветы, явлена механика славы, конституирующей власть: «шумный глас Елисаветиных похвал» и наделяет ее царской харизмой, связанной с именем Петра. Ода выступает не только миметическим изображением, но и риторически-медиальным развертыванием сопутствовавшего перевороту акта аккламации. Экстатическое сплочение подданных «полков» вокруг новой монархини («Мы дерский взор врагов потупим») только условными редакторскими кавычками может быть отделено от прямой речи восторженного поэта: «Коль наша радость справедлива!» В свою очередь собственно поэтическая речь Ломоносова сохраняет свойства аккламации и вовлекает в нее своих читателей: по точной формулировке Погосян, «официальный быт требует не только строго ритуального поведения, но и ритуального переживания, и ода это ритуальное переживание фиксирует и, в то же время, этому ритуальному переживанию „обучает“» (Погосян 1997, 21; см. также: Маслов 2015, 219).
Политическое действие аккламации, сплачивающей множество подданных в политическую общность, «усердием вперенный строй», дублируется одической аллегорезой, превращающей императрицу в царицу пчел. Подобная эмблематическая логика раз за разом разыгрывается в ломоносовских одах. При всей ослепляющей преувеличенности своего языка слава имеет в оде вполне осязаемые очертания политико-медиальных механизмов ранней публичной сферы. В оде 1748 г. цитированные только что стихи продолжаются такой строфой:
Тогда во все пределы Света,
Как молния, достигнул слух,
Что царствует Елисавета,
Петров в себе имея дух.
Тогда нестройные соседы
Отчаялись своей победы
И в мысли отступали вспять.
С гиперболическим размахом, напоминающим о Вергилиевой Молве, распространение славы по Европе и территориям Российской империи описано в оде 1754 г. на рождение Павла Петровича:
Уже великими крилами
Парящая над облаками
В пределы слава стран звучит.
Труды народов оставляют
И гласу новому внимают,
Что промысл им чрез то велит?
Пучина преклонила волны,
И на брегах умолкнул шум;
Безмолвия все земли полны;
Внимает славе смертных ум.
Но грады Росские в надежде,
Котора их питала прежде,
Подвиглись слухом паче тех;
Верьхами к высоте несутся
И тщатся облакам коснуться.
Москва, стоя в средине всех,
Главу, великими стенами
Венчанну, взводит к высоте,
Как кедр меж нискими древами,
Пречудна в древней красоте. <…>
Ты, слава, дале простираясь,
На запад солнца устремляясь,
Где Висла, Рен, Секвана, Таг,
Где славны войск Российских следы,
Где их еще гремят победы,
Где верный друг, где скрытый враг, —
Везде рассыплешь слухи громки,
Коль много нас ущедрил Бог!
Петра Великаго потомки
Даются в милости залог.
Синонимом «славы» в стихах 1748 г. выступает «слух», впервые появившийся еще в начале Хотинской оды: «Там слух спешит во все концы» (Там же, 16). Этим понятием обозначается не только абстрактная политическая репутация, но и входившая в силу новостная печать, благодаря которой Ломоносов мог узнать в 1739 г. в Германии о победе русских войск. Одна из главных европейских газет начала XVIII в. «Europäische Fama» именовалась тем же латинским словом, которым Вергилий назвал свою Молву. В вариантах ломоносовского перевода этих стихов «Энеиды» латинское fama передается и как «слава», и как «слух» (Там же, VII, 230).
У Вергилия Молва выступает неизбежным, но опасным медиумом монархической политики: «Алчна до кривды и лжи, но подчас вестница правды / Разные толки в те дни средь народов она рассыпала» (Вергилий 1979, 204). В этой формуле Ломоносов мог найти принцип медиальной организации оды, разворачивавшей похвалу правителям в пространстве между бессмертной поэзией и газетной политикой, между претензиями на истину, пропагандистскими ухищрениями и риторическим принципом вымысла. Это напряжение артикулируется в «Оде на прибытие… 1742 года…», пространно разрабатывающей поэтологические топосы:
Еще плененна мысль мутится!
Я слышу стихотворцев шум,
Которых жар не погасится
И будет чтущих двигать ум.
Завистно на меня взирая
И с жалостию воздыхая,
Ко мне возносят скорбный глас:
«О коль ты щастливее нас!
Наш слог исполнен басней лживых.
Твой – сложен из похвал правдивых.
На чтобы вымышлять нам ложно
Без вещи имена одне,
Когдабы было нам возможно
Рожденным в Росской быть стране,
В сие благословенно время,
В которое Петрово семя,
Всех жен хвала, Елисавет,
Сладчайший Музам век дает.
В ней зрятся истинны доброты,
Геройство, красота, щедроты». <…>
Когда бы древни веки знали
Твою щедроту с красотой,
Тогда бы жертвой почитали
Прекрасный в храме образ Твой.
Чтож будущие скажут роды?
Покрыты кораблями воды
И грады, где был прежде лес,
Возвысят глас свой до небес:
«Великий Петр нам дал блаженство,
Елисавета – совершенство».
Это рассуждение выстроено вокруг сложного соположения риторико-поэтического вымысла и «истины» политического статус-кво. Сперва Ломоносов взывает к поэтической традиции, ее авторитетным именам (некоторые из них названы в начале оды: Пиндар, Гомер и Овидий) и модусам эстетического воздействия: «