Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века — страница 60 из 86

В «Оде… на день восшествия… 1746 года» Ломоносов прибегает к сходным фигурам для описания елизаветинского переворота:

Я духом зрю минувше время:

Там грозный злится исполин

Рассыпать земнородных племя

И разрушить натуры чин!

Он ревом бездну возмущает,

Лесисты с мест бугры хватает

И в твердь сквозь облакá разит.

Как Этна в ярости дымится,

Так мгла из челюстей курится

И помрачает солнца вид.

Но, о прекрасная планета,

Любезное светило дней!

Ты ныне, чрез пределы света

Простерши блеск твоих лучей,

Спасенный север освещаешь

И к нам веселый вид склоняешь,

Взирая на Елисавет

И купно на Ея доброты <…>

(Ломоносов, VIII, 141–142)

Пиндар, на которого Руссо ссылается в первой строфе своей оды, неслучайно служит точкой отсчета для обоих одописцев. Агамбен видит в Пиндаре «первого выдающегося мыслителя темы суверенитета». Согласно этому толкованию, 169‐й фрагмент Пиндара («Закон – царь всего <…> одобряя насилие, правит всемогущей рукой») представляет собой «скрытую парадигму, которая предопределяет любые последующие определения суверенной власти: суверен является точкой неразличения насилия и права, границей, на которой насилие превращается в право, а право обращается в насилие» (Агамбен 2011, 44–45; Ломоносов, вопреки распространенному мнению, обращался к авторитетным изданиям Пиндара; см.: Коровин 1961, 336–337). Этот двойственный облик суверенной политики, как кажется, принципиально важен для объяснения востребованности пиндарической оды в Новое время (см. о ней: Маслов 2015). Взаимозависимость и переплетенность насилия и порядка разворачивается – в том числе при помощи прямых парафраз Пиндара – в аллегорической темпоральности оды (см.: Ram 2003, 70–74). Воззвание к «возлюбленной тишине» во второй из процитированных строф Руссо представляет собой переложение первых стихов 8‐й Пифийской оды Пиндара:

Тишина,

Благосклонная дочерь Правды,

Возвеличивающая города,

Блюдущая ввыси затворы войны и думы <…>

(Пиндар 1980, 98)

К этим же стихам, как показывает Маслов (2015, 224–227), может быть возведен и знаменитый зачин ломоносовской «Оды на день восшествия… 1747 года»:

Царей и царств земных отрада,

Возлюбленная тишина,

Блаженство сел, градов ограда,

Коль ты полезна и красна!

Вокруг тебя цветы пестреют

И класы на полях желтеют;

Сокровищ полны корабли

Дерзают в море за тобою;

Ты сыплешь щедрою рукою

Свое богатство по земли.

(Ломоносов, VIII, 196)

И у Руссо, и у Ломоносова тишина, основа политического существования городов, противостоит – как точно отметил Мандельштам – постоянной угрозе катастрофы и войны. Ломоносов продолжает свое воззвание к тишине:

Когда на трон Она вступила,

Как Вышний подал Ей венец,

Тебя в Россию возвратила,

Войне поставила конец <…>

(Там же, 198)

В этой цикличности, осложняющей хорошо изученные «сценарии ликования» (см.: Уортман 2002, 129–152; Baehr 1991), коренится поэтическая выразительность тех предвещаний мира, которые Руссо и Ломоносов заимствуют из Библии и классических поэтов. Этой же цикличности подчинена и апроприация природы силами политической аллегории, одновременно описанная Пумпянским и Беньямином. В лекциях 1923–1924 гг. Пумпянский относит Ломоносова к веку «гуманистов», чье «зрение <…> было открыто только к истории, не к природе; природа подчинена истории, представленной в оде тематизмом, и превращается в ряд означений». В оде «природа есть либо 1) аллегория (худший случай), либо 2) аллегорическая декорация (лучший)». Примером служит строфа из «Оды… на день восшествия… 1746 года», представляющая собой «не „геологический пейзаж“, а аллегорию „правления временщиков“» (Пумпянский 2000, 58–59):

Нам в оном ужасе казалось,

Что море в ярости своей

С пределами небес сражалось,

Земля стенала от зыбей,

Что вихри в вихри ударялись,

И тучи с тучами спирались,

И устремлялся гром на гром

И что надуты вод громады

Текли покрыть пространны грады,

Сравнять хребты гор с влажным дном.

(Ломоносов, VIII, 140–141)

Поэтический «ужас» этой картины снимается приведенным выше описанием восхода солнца и самой идеей циклического времени. Процитируем классический зачин «Оды на день восшествия… Елисаветы Петровны 1748 года»:

Заря багряною рукою

От утренних спокойных вод

Выводит с солнцем за собою

Твоей державы новый год. <…>

Да движутся светила стройно

В предписанных себе кругах,

И реки да текут спокойно

В Тебе послушных берегах;

Вражда и злость да истребится,

И огнь, и мечь да удалится

От стран Твоих, и всякий вред;

Весна да рассмеется нежно,

И земледелец безмятежно

Сторичный плод да соберет.

(Ломоносов, VIII, 215–216)

Наступление утра и нового года достойны торжества только на фоне неизбежно угрожающих державе катастроф, связанных с «враждой», «злостью», «огнем» и «мечом». Аллегорическое соотнесение политического и космического времени венчается фигурой безмятежного земледельца – образом, в котором благополучие империи совпадает с устойчивостью аграрного цикла. Эта фигура отсылает, конечно же, к важнейшему образцу поэтического имперского мессианизма – «Георгикам» и «Буколикам» Вергилия. Среди них узловое место занимала IV эклога, в которой рождение царственного младенца толкуется как предвестие космического обновления. Христианские толкователи усматривали в этих стихах пророчество о рождении Христа и находили там отзвуки библейского языка. Религиозное пророчество совпадает здесь с секулярным временем династической монархии:

Круг последний настал по вещанью пророчицы Кумской,

Сызнова ныне времен зачинается строй величавый,

Дева грядет к нам опять, грядет Сатурново царство.

Снова с высоких небес посылается новое племя.

К новорождённому будь благосклонна, с которым на смену

Роду железному род золотой по земле расселится

Дева Луцина! <…>

Будет он миром владеть, успокоенным доблестью отчей. <…>

А как научишься ты читать про доблесть героев

И про деянья отца, познавать, что есть добродетель,

Колосом нежным уже понемногу поля зажелтеют,

И с невозделанных лоз повиснут алые гроздья;

Дуб с его крепкой корой засочится медом росистым.

Все же толика еще сохранится прежних пороков

И повелит на судах Фетиду испытывать, грады

Поясом стен окружать и землю взрезать бороздами

Явится новый Тифис и Арго, судно героев

Избранных. Боле того: возникнут и новые войны,

И на троянцев опять Ахилл будет послан великий. <…>

К почестям высшим гряди – тогда уже время наступит, —

Отпрыск богов дорогой, Юпитера высшего племя!

Мир обозри, что плывет под громадою выгнутой свода,

Земли, просторы морей обозри и высокое небо.

Все обозри, что вокруг веселится грядущему веку. <…>

(Вергилий 1979, 50–51)

И ода Руссо, посвященная рождению правнука Людовика XIV, и ее авторская экспликация ссылаются на авторитетный пример IV эклоги. Вслед за Руссо и Ломоносов обращается к Вергилию в связи с династической темой – призванием и бракосочетанием наследника Елизаветы Петра Феодоровича в начале 1740‐х гг. (см.: Пумпянский 2000, 62). Ода на его тезоименитство 1743 года вписывает разбиравшееся выше овидианское обожествление монарха в систему вергилианских и библейских профетических тропов. (Это сочетание не произвольно: монолог Пифагора и апофеоз Цезаря в «Метаморфозах» явно опираются на IV эклогу.) Ода 1743 г. построена на реминисценциях IV эклоги, перемежающихся с библейскими:

Древа и цвет покрылись медом,

Ведет своим довольство следом

Поспешно ясный вождь светил. <…>

Возвысится, как кедр высокий,

Над сильных всех Твоя глава;

Ты, как змею, попрешь пороки,

Пятой наступиш Ты на Льва. <…>

Покажешь мечь и страх в день брани,

Подобно, как Твой Дед в полках.

Премудрость сядет в суд с Тобою,

Изгонит лесть и ков с хулою.

И мужество Твои чресла

Скрепит для общей нашей чести,

Защитит нас к противных мести,

Дабы исторгнуть корень зла.

Под инну Трою вновь приступит

Российский храбрый Ахиллес<…>

В брегах да льются тихо реки,

Не смея чрез предел ступить;

Да придут все страны далеки

С концев земных Тебе служить.

Возри на света шар пространный,

Возри на понт, Тебе подстланный,

Возри в безмерный круг небес<…>

(Ломоносов, VIII, 103–109; курсив наш. – К. О.)

Ломоносов монтирует мотивы Вергилия с парафразами Книги Премудрости Соломона (9:4), а также псалмов 90 и 91: «Праведник яко финик процветет, яко кедр иже в Ливане умножится» (Пс. 91:13), «на аспида и василиска наступиши, и попереши льва и змия» (Пс. 90:13). Средствами аллегорического языка библейская топика встраивается в светскую политическую мифологию войн и триумфов: попирание льва представляет собой привычную с петровских времен геральдическую эмблему побед над Швецией, в очередной раз праздновавшихся в начале 1740‐х гг. Вместе с тем библейская космология играла в одической поэтике далеко не только подчиненно-иллюстративную роль.