омним, вписывал в нее недавнее просвещение России. Вслед за Вольтером «теорию великих эпох» применял к России Сумароков в зачине цитированного выше стихотворения 1755 г. Можно заключить, что фоном для антикизирующей «помпезной риторики» (Пиккио 1992, 146) заключительных абзацев «Предисловия…» служил современный автору язык политической публицистики и апологетики. Задачей словесности Ломоносов провозглашает прославление монархии:
Сие краткое напоминание довольно к движению ревности в тех, которые к прославлению отечества природным языком усердствуют, ведая, что с падением оного без искусных в нем писателей немало затмится слава всего народа. Где древний язык ишпанский, галский, британский и другие с делами оных народов? Не упоминаю о тех, которые в прочих частях света у безграмотных жителей во многие веки чрез преселения и войны разрушились. Бывали и там герои, бывали отменные дела в обществах, бывали чудные в натуре явления, но все в глубоком неведении погрузились. Гораций говорит:
Герои были до Атрида,
Но древность скрыла их от нас,
Что дел их не оставил вида
Бессмертный стихотворцев глас.
Счастливы греки и римляне перед всеми древними европейскими народами, ибо хотя их владения разрушились и языки из общенародного употребления вышли, однако из самых развалин, сквозь дым, сквозь звуки в отдаленных веках слышен громкий голос писателей, проповедующих дела своих героев, которых люблением и покровительством ободрены были превозносить их купно с отечеством <…> (Ломоносов, VII, 591–592).
Использованная здесь топическая конструкция регулярно применялась для государственнической легитимации «наук». В 1747 г. Елизавета даровала Академии наук устав; по этому поводу давался фейерверк, и в «Изъяснении…» к нему провозглашалось:
К дальнейшему распространению оных [наук] не доставало токмо того, чтоб определить им пристойное по великости Империи содержание; но великая наша Матерь Отечества не оставила о том ни попечения, ни потребнаго на то иждивения не пожалела; и для того все верные подданные воображают себе наперед достойнейшее прославление Ея имени в вечные роды: ибо великия дела без помощи наук и художеств от забвения сохранены и бессмертными учинены быть не могут. Дела отдаленных от наук народов с их веком умирают <…> (Старикова 2005, 451).
Независимо от русских источников к такой же аргументации прибегал в 1761 г. Гельвеций, прославлявший в ответном письме к Шувалову избранную им роль мецената:
Вспомните, что сами наименования бесконечного множества могущественнейших народов погребены под развалинами их столиц, а благодаря вам наименование «русский» уцелеет, быть может, и тогда, когда самая держава ваша будет разрушена временем. Если бы греки были только победителями в войнах с Азией, их имя было бы уже забыто: той данью восторга, которую мы с благодарностью им платим, они обязаны тем памятникам, которые ими воздвигнуты науке и искусству. Мы и посейчас наслаждаемся тем, что создано благородными талантами Рима, в воздаяние Меценату и Августу за оказанное ими покровительство. Бессмертными творениями Горация и Вергилия мы обязаны именно этому покровительству. Вы пойдете по их стопам, поощряя ученых вашей родины (ЛН 1937, 269–270).
Ср. в «Предисловии…»:
Станут читать самые отдаленные веки великие дела Петрова и Елисаветина веку и, равно как мы, чувствовать сердечные движения. Как не быть ныне Виргилиям и Горациям? Царствует Августа Елисавета; имеем знатных и Меценату подобных предстателей, чрез которых ходатайство ея отеческий град снабден новыми приращениями наук и художеств (Ломоносов, VII, 592).
В этом же письме Гельвеций советовал Шувалову, как обустроить ученое общество. Символическая апроприация языка как атрибута политического (в том числе внешнеполитического) могущества входила в число важнейших культурных задач Французской академии и других королевских академий Европы (см.: Krüger 1996, 369–371; Stenzel 1996, 428–429). Вышедший при Московском университете в 1759 г. в русском переводе педагогический труд Локка «О воспитании детей» содержал похвалы Французской академии, созданной для поощрения «тех, кои стараются о совершении своего языка» и способствовавшей тому, что французы «далеко распространили <…> язык свой» (Локк 1759, II, 206–207). «Предисловие…», манифест шуваловской культурной политики, сосредоточивало лейтмотивы академической идеологии. К ее общим местам принадлежала и процитированная Ломоносовым строфа Горация (см.: Leigh 2001, 39). В частности, она парафразировалась в речи маркиза д’Аржанса «О пользе академий и ученых обществ» («Sur l’Utilité des Académies et des Sociétés Littéraires», 1743), изъяснявшей государственнический подтекст предпринятого Фридрихом II обновления Берлинской академии:
Les Héros, les Conquérans, les Princes justes & éclairés sentent, mieux que les autres Hommes, les services essentiels qu’ils peuvent recevoir des Gens de Lettres. S’il n’y avoit point eu d’Historiens, on ignoreroit peut-être aujourdhuy qu’Alexandre eut existé. Combien de Héros n’y a-t-il pas eu avant Achille & Ulisse, dont les noms sont dans un éternel oubly, pour n’avoir pas eu un Homere, qui ait éternisé leurs Actions? Aussi voyons-nous que tous les Princes véritablement grands, ont aimé, protegé, & meme très souvent cultivé les Sciences.
[Герои, завоеватели, владыки справедливые и просвещенные лучше прочих понимают важность услуг, которые им могут оказать литераторы. Если бы не было историков, быть может, ныне не знали бы о существовании Александра. Сколько было до Ахилла и Улисса героев, чьи имена канули в вечном забвении, ибо не было у них Гомера, увековечившего их свершения? Посему видим, что все истинно великие владетели любили науки, покровительствовали им и часто даже самолично занимались ими.] (Argens 1744, 95–96)
Опыт Пруссии и ее короля не был безразличен русской элите, несмотря даже на войну и подчеркнутую неприязнь императрицы к Фридриху. Елизавета позволяла себе не терпеть разговоров «ни о Прусском короле, ни о Вольтере, <…> ни о французских манерах, ни о науках» (Екатерина 1989, 549), однако эта прихоть, увязывавшая имя Фридриха с «науками», подчеркивала «от противного» его пропагандистский успех. На фоне действительных политических достижений Пруссии и речь д’Аржанса, и трактат «Анти-Макиавелли», на который Штрубе де Пирмонт сочувственно ссылался даже в годы войны, именуя его автора «великим в наше время монархом» (Бугров, Киселев 2016, 365), убедительно доказывали важность «наук» для символического статуса державы в рамках европейской системы.
Фрагмент «О нынешнем состоянии словесных наук в России» (отброшенное заглавие: «О чистоте российского штиля») можно счесть первым приступом Ломоносова к работе над задуманным предисловием к собранию своих сочинений: оба текста обосновывают государственную пользу «словесных наук», в том числе на примере древних народов, и возводят достоинства русского языка к «церковным книгам» (в черновом наброске: «книгам, в прошлые веки писанным» – VII, 581–582; о предполагавшемся продолжении наброска см.: Гуковский 1962б, 72–74). Последний тезис занимает центральное место в «Предисловии…», которое, как точно формулирует Х. Кайперт, представляло собой «не столько трактат по стилистике, сколько похвалу русскому языку» (Keipert 1991, 89):
Сие богатство больше всего приобретено купно с греческим христианским законом, когда церковные книги переведены с греческого языка на славенский для славословия божия. <…> Ясно сие видеть можно вникнувшим в книги церковные на славенском языке, коль много мы от переводу ветхого и нового завета, поучений отеческих, духовных песней Дамаскиновых и других творцов канонов видим в славенском языке греческого изобилия и оттуду умножаем довольство российского слова, которое и собственным своим достатком велико и к приятию греческих красот посредством славенского сродно. <…> Справедливость сего доказывается сравнением российского языка с другими, ему сродными. Поляки, преклонясь издавна в католицкую веру, отправляют службу по своему обряду на латинском языке, на котором их стихи и молитвы сочинены во времена варварские по большой части от худых авторов, и потому ни из Греции, ни от Рима не могли снискать подобных преимуществ, каковы в нашем языке от греческого приобретены. Немецкий язык по то время был убог, прост и бессилен, пока в служении употреблялся язык латинский. Но как немецкий народ стал священные книги читать и службу слушать на своем языке, тогда богатство его умножилось, и произошли искусные писатели. Напротив того, в католицких областях, где только одну латынь, и то варварскую, в служении употребляют, подобного успеха в чистоте немецкого языка не находим (Ломоносов, VII, 587–588).
На основании общей традиции церковной письменности Ломоносов постулирует культурное единство православных славян:
Подтверждается вышеупомянутое наше преимущество живущими за Дунаем народами славенского поколения, которые греческого исповедания держатся, ибо хотя разделены от нас иноплеменными языками, однако для употребления славенских книг церковных говорят языком, россиянам довольно вразумительным <…> По времени ж рассуждая, видим, что российский язык от владения Владимирова до нынешнего веку, больше семисот лет, не столько отменился <…> (Там же, 590).
В работе, положившей начало политическому истолкованию «Предисловия…», Р. Пиккио указывает, что ломоносовский культурный «эллинизм» привит к «старинному древу историософских тезисов, уже обобщенных однажды в формуле „Москва – Третий Рим“». По заключению исследователя, «основной пафос этого „Предисловия“ – в конфессиональном патриотизме, ось которого – традиционное русскоцентристское видение славянской православной эйкумены (более или менее прямой наследницы христианской Византийской империи)». Пиккио устанавливает, что в «Предисловии…» речь идет не столько о «литературной норме русского языка», сколько о «той функции древнего языка православно-славянской общности (Slavia Orthodoxa), которая может стать инструментом имперской миссии