В наше время еще довольно часто поступают именно так. Ученые склонны исходить, даже при оценке людей иных периодов или иных обществ, из злободневных ценностных установок своей собственной эпохи и из множества фактов отбирать как значимые для оценки людей, прежде всего те факты, которые доказывают их значимость в свете наших собственных ценностей. А таким образом исследователи закрывают себе путь к аутентичным взаимосвязям между теми людьми, которых они пытаются понять. Людей поодиночке вырывают из тех взаимосвязей, которые они на самом деле образуют с другими, и гетерономно помещают их в чуждые им взаимосвязи — такие, картина которых определяется современными исследователю ценностными установками. Между тем по-настоящему понять их как людей мы сможем, только если сохраним относительную автономию за теми взаимосвязями, теми фигурациями, которые они сами образуют в своей эпохе с другими людьми, а также за их собственными ценностными установками как одним аспектом этих фигураций.
Анализ фигураций — это просто метод, направленный на то, чтобы обеспечить исследуемым людям большую меру дистанции и автономии от ценностных установок (часто весьма мимолетных и преходящих), возникающих из великих противостояний, в которые бывают вовлечены сами исследователи в их собственной эпохе. Только стремление к большей автономности изучаемого предмета как центральный ценностный масштаб, направляющий взгляд и руку исследователей, дает возможность при исследовании людей поставить под контроль воздействие присущих исследователям гетерономных идеалов. Если в исследовательской работе место гетерономных оценок в большей мере, чем это бывает теперь, займут оценки автономные, тогда можно будет надеяться установить более тесное соприкосновение с фактическими взаимосвязями, с реальным механизмом взаимозависимостей и разработать модели этих взаимосвязей между изучаемыми людьми — такие, которые не подвержены скорой гибели в смене разногласий и идеалов современности и над развитием которых смогут потрудиться другие поколения: таким образом, эти модели смогли бы обеспечить исследованию человеческих обществ несколько большую преемственность от поколения к поколению.
Как мы сказали, образ придворного общества, являющийся перед нами в настоящем исследовании, представляет собою, в малом масштабе, подобную модель. Мы видели, что люди, составлявшие это общество, во многих отношениях были связаны друг с другом иначе, образовывали иные фигурации, нежели люди в индустриальных обществах, и что они, соответственно, и развивались, и вели себя иначе, чем люди, составляющие индустриальные общества. Здесь мы видели, что при анализе фигураций эта инаковость людей иных обществ не трактуется (релятивистски) как чуждая и странная, но и не редуцируется (абсолютистски) к чему-то «вечному, общечеловеческому». Как выяснилось, определение взаимозависимостей позволяет в полной мере сохранить за людьми иных обществ их уникальность, их неповторимость и отличность от других — и в то же время, однако, признать в них также людей, положение и опыт которых мы можем воспринять как свои собственные, — людей, подобных нам самим, с которыми мы, как люди, связаны некоторым предельным отождествлением.
Это касается не только короля, само общественное положение которого слишком благоприятствует представлениям о некой совершенно независимой, опирающейся всецело лишь на себя самое индивидуальности его. Это касается и представителей дворянства, если только мы возьмем на себя труд выделить их перед собою как личности с индивидуальными чертами из множества дворян. Это относится к герцогу де Монморанси Характер его гибели, описание которой было взято здесь в качестве иллюстрации, с яркостью молнии освещает перед нами определенные черты его личности. Одновременно он освещает и смещение оси, вокруг которой происходят качания общественного маятника в упорных битвах между представителями знати и представителями позиции короля в пользу последней. Подобным же образом мы оказываемся в состоянии лучше понять личность герцога де Сен-Симона или герцога де Ларошфуко, если мы заметим, как в рамках той сферы свободы, которая была оставлена высшей придворной аристократии при Людовике XIV, они клонятся к противоположным полюсам этой сферы. Представление, будто социологические исследования сглаживают и делают плоскими образы отдельных людей как индивидов, до известной степени справедливо — покуда в этих исследованиях мы пользуемся социологическими теориями и методиками, которые трактуют общественные феномены как феномены, существующие вне и помимо отдельных индивидов, вместо того чтобы видеть в них фигурации людей. Наше понимание индивидуальности отдельного человека заостряется и углубляется, когда мы видим его как человека в тех фигурациях, которые он образует с другими людьми.
VIIIК социальному происхождению аристократической романтики в процессе перемещения знати к королевскому двору
В переходной фазе, когда представители французского рыцарского дворянства, вперемежку с восходящими буржуазными элементами, превращаются в придворно аристократическое дворянство, на ранней стадии закрепления дворян при дворе уже можно наблюдать некоторые явления, считающиеся сравнительно недавними явлением, порожденным процессами индустриализации и промышленной урбанизации. В этот период независимое мелкое ремесленное производство утрачивает свое прежнее значение; набирает силу фабричное производство, удерживающее множество людей в постоянной взаимозависимости Сыновья крестьян и сельскохозяйственных рабочих переселяются в города. И на протяжении известного времени некоторые социальные слои приукрашивают в своей памяти крестьянскую жизнь и занятия ремеслом как символы лучшего прошлого или свободной, естественной жизни, как яркую противоположность принуждению, исходящему от городов и очагов промышленности.
В процессе перемещения дворянства к королевскому двору, и даже позднее, в придворном обществе также вновь и вновь проявляются аналогичные настроения. Если мы хотим составить себе представление о придворной знати Людовика XIV, то нужно помнить, что ее структура, ее организация и образ ее жизни были порождены очень непростыми процессами. В их ходе отдельные представители старой, «допридворной»[206] знати оказывались перед альтернативой: либо попасть в плен принуждений и ловушек придворной жизни, либо продолжать жить в ограниченных, а зачастую и вовсе нищенских условиях на своей земле, да еще и испытывая презрение придворной знати к дворянам-провинциалам и прочей деревенщине.
Однако люди, попавшие в водоворот этих великих перемен, не рассматривали свои судьбы как порождение длительного общественного процесса. Им было чуждо представление о смене общественного порядка и о тех силах, мощь которых превосходила бы человеческое могущество, тем более могущество короля или людей из самых влиятельных элит страны. Да и в наше время достаточно часто говорят об «эпохе абсолютизма», как будто бы рост полновластия правителя в каждой стране объясняется, прежде всего, великими деяниями определенных, отдельно взятых королей или князей. Трансформация, которая охватывала все общество, рано или поздно предоставляла центральным властителям в большинстве стран континентальной Европы особенно значительные возможности осуществления власти. Вопрос о природе этой трансформации, даже если он осознается хоть сколько-нибудь четко и ясно, остается, в лучшем случае, на втором плане, сравнительно с якобы гораздо более важными вопросами, относящимися к деяниям отдельных, известных по именам великих людей. Неудивительно, что и дворяне той эпохи, интересы которых глубочайшим образом затрагивались в ходе процесса прикрепления знати ко двору, в каждый момент времени воспринимали изменения в своем положении, и особенно невыгодные, не как постепенное смещение оси баланса напряжений и всей совокупности взаимозависимостей в государстве, но как результат планов и поступков определенных людей и групп. Если поставить себя на их место, то очевидно, что мы не вправе приписывать им то же понимание их судьбы, которого, возможно, достигли мы сами.
Мы уже подробно обсуждали в другой книге значение закрепления военного дворянства при дворе как этапа в развитии европейской цивилизации[207]. Это закрепление представляет собою один из сдвигов в том процессе постепенного отдаления людей от мест производства продуктов питания, от земледельческих и скотоводческих местностей, который сегодня, может быть с некоторым романтическим оттенком, стоило назвать бы «отрывом от корней» или «отчуждением от земли». Романтические обертоны слышатся уже при осмыслении этого опыта самой придворной знатью. В переходную эпоху дворяне, выросшие еще в поместьях своих отцов, вынуждены были привыкнуть к более утонченной, многообразной, более богатой отношениями, но поэтому требующей также гораздо большего самоконтроля придворной жизни. Уже в этих поколениях сельская жизнь, ландшафт их юности становились для многих дам и господ при дворе предметом щемя щей тоски. Позднее, когда закрепление дворянства при королевском дворе стало свершившимся фактом, люди из придворной знати уже привыкли смотреть на провинциальное, «омужичившиеся и нецивилизованное» дворянство свысока, с нескрываемым презрением; однако сельская жизнь все-таки оставалась предметом тоски даже для придворных. Прошлое все больше становилось мечтой, грезой. Сельская жизнь превратилась в символ утраченной невинности, непринужденной простоты и естественности; она стала образом, полностью противоположным придворно-городской жизни с ее гораздо большей скованностью, с ее очень сложными иерархическими обязательствами и более высокими требованиями к самоконтролю каждого. Несомненно, в течение XVII столетия закрепление отдельных групп французского дворянства при королевском дворе зашло уже очень далеко; придворные дамы и господа конечно же почувствовали бы себя не особенно хорошо, если бы их в действительности вынудили вернуться к (сравнительно) грубой, нерафинированной и лишенной комфорта сельской жизни их предков. Однако в светских беседах, книгах и прочих удовольствиях придворных они представляли перед собой вовсе не ту сельскую, или «естественную», жизнь, какой последняя была в действительности. В соответствии с принятой придворными общественной конвенцией «сельская жизнь» облачалась в идеализированные одежды, допустим наряды пастушков и пастушек, что едва ли имело какое-то отношение к действительной, полной трудов и часто весьма убогой жизни пастухов. И это — как уже и прежде волна моды на рыцарские романы в XVI веке, с которой стремился покончить Сервантес, создав свою великую сатиру, — было симптомом усиливающегося закрепления профессиональных военных при дворе. Образ великолепного Амадиса и вся романтика рыцарства — лишь постепенно понятия «роман» и «романтика» начинают двигаться разными путями — показывает гордое средневековое воинство в закатных лучах тоски о вольной самодостаточной рыцарской жизни, которая уже близится к упадку в процессе растущей централизации государств, а равно и организации Войска. Так же точно романтика пастушеской жизни, прообраз которой уже содержался в рыцарских романах как э