В ответ мессер Бернардо лишь рассмеялся:
– Если я вам покажу мою макушку, сами увидите, хватит ли вам тени от листвы моего дерева. Послушать журчание этого живого источника вам, может быть, и удастся, поскольку я уже однажды был превращен в источник (не одним из древних богов, но нашим фра Мариано) и с тех пор вода во мне не иссякает.
При этих словах все рассмеялись, потому что смешная проделка, которую имел в виду мессер Бернардо, произошедшая в Риме в присутствии Галеотто, кардинала церкви Святого Петра во Узах, была всем прекрасно известна{212}.
Когда смех наконец утих, синьора Эмилия сказала:
– Прекращайте уже смешить нас своими шутками, а лучше научите, как их использовать, откуда черпать, да и всему остальному, что знаете об этом предмете. И чтобы не терять более времени, сейчас сразу и начинайте.
– Да стоит ли? – отозвался мессер Бернардо. – Час уже поздний. Чтобы моя речь о шутках не вышла неостроумной и скучной, лучше, может быть, отложить ее до завтра?
Многие тут же стали возражать, что еще не поздно, что совсем еще не время прекращать разговор. Тогда мессер Бернардо сказал, обращаясь к синьоре герцогине и синьоре Эмилии:
– Я не собираюсь уклоняться от поручения, хотя, как сам обычно удивляюсь людям, которые осмеливаются петь под виолу в присутствии нашего Якопо Сансекондо{213}, так же не подобало бы мне рассуждать о шутках в присутствии тех, кто разбирается в предмете моей речи гораздо больше меня. Но чтобы не давать этим господам предлога отказываться от вверенного им дела, изложу сколь возможно кратко то, что приходит на ум относительно вещей, вызывающих смех.
Смех настолько свойственен нам, что, описывая человека как вид, подчас называют его «животным, способным к смеху», – ибо смех можно наблюдать только у людей, и почти всегда он является знаком некоего веселья, ощущаемого в душе, которая от природы влечется к удовольствию и желает покоя и развлечения, для чего люди находят много всяких средств, таких как празднества и разного рода зрелища. И поскольку мы любим то, что приносит нам развлечение, у древних царей, у римлян, у афинян, у многих других было в обычае, с целью стяжать благоволение граждан и насытить взоры и умы толпы, возводить большие театры и другие публичные здания, устраивая в них небывалые игры, скачки, бег на колесницах, сражения, представления с удивительными животными, трагедии и морески{214}. Этих зрелищ не чурались даже строгие философы, которые часто своим умам, изнуренным высокими рассуждениями и божественными мыслями, давали отдых в подобных зрелищах и в пирах, то есть в том, в чем с удовольствием проводят время и все остальные люди. Ибо не одни земледельцы, моряки и другие, кто живет суровым и тяжким ручным трудом, но и святые монахи, и узники, с часу на час ждущие смерти, ищут какого-то целительного средства для развлечения.
Все, вызывающее смех, веселит душу и доставляет удовольствие, на время прогоняя от человека удручающие тяготы, которыми наполнена наша жизнь. Поэтому, как видите, смех желанен всем, и весьма достоин похвалы тот, кто умеет вызывать его в подобающее время и достойным образом. Но что такое этот смех, где он таится и каким образом подчас охватывает наши жилы, глаза, уста и бока, которые мы, кажется, вот-вот надорвем от смеха, – да так, что всей нашей силы не хватает его сдержать? Судить об этом я предоставляю Демокриту{215}, который хоть, кажется, и обещал, но все-таки не смог рассказать об этом.
Итак, ситуация, в которой возникает смешное, и, можно сказать, сам его источник есть некая нелепость; ибо смеются всегда над тем, что нелепо, что выглядит дурно, но не является дурным{216}. Я не умею объяснить это иначе; но если обратите внимание на самих себя, то увидите, что мы почти всегда смеемся над чем-то неподобающим, которое, впрочем, не есть зло. Какие же способы должен использовать придворный, чтобы вызывать смех, и до какого предела? Попытаюсь рассказать вам об этом в меру моего разумения. Ибо смешить придворному не всегда прилично; и отнюдь не прилично ему вызывать смех так, как вызывают его сумасшедшие, пьяные, глупцы и даже шуты. И хотя и кажется, что при дворах привечают людей и такого рода, они не заслуживают звания придворных, но сообразно их имени каждый из них так и оценивается, каков он есть.
Вызывая смех колкостями, надо с осторожностью соблюдать предел и меру, принимая во внимание также и личность того, кому эти колкости адресованы. Ибо отнюдь не смешно, когда вышучивают убогого или находящегося в беде. Не подобает смеяться и над заведомым злодеем и преступником, ибо такие заслуживают большего наказания, чем шутки. А смеяться над убогими самой человеческой душе претит, разве кто из них в самом убожестве своем кичится и ведет себя с гордостью и превозношением. Не следует задевать и тех, которые всеми почитаемы и любимы, а также могущественных, ибо, смеясь над такими, можно подчас приобрести опасных врагов. Поэтому пристойно шутить и смеяться над пороками, живущими в людях не столь убогих, что они вызывали бы сострадание, не столь порочных, что они представляются заслуживающими казни, и не столь значительных, что даже мелкое досаждение, причиненное им, способно навлечь большую беду.
Еще надо знать, что те же ситуации, в которых рождаются смешные остроты, рождают и серьезные слова похвалы и порицания, – и подчас это одни и те же слова. Так, желая похвалить щедрого человека, который все свое разделяет с друзьями, бывает, говорят: «То, что он имеет, – не его»; то же самое можно сказать в порицание тому, кто украл или другим дурным способом приобрел свое имение. Еще говорят: «Этой женщины на всех хватает», желая похвалить ее разумность и доброту; и то же самое может сказать желающий ее опорочить, имея в виду, что эта женщина принадлежит всем.
Но чаще случается, что повод к этому подают не одни и те же слова, но одни и те же ситуации. Так, на днях стояли в церкви за мессой три рыцаря и одна дама, к которой питал любовь один из этих троих. И тут появляется нищий попрошайка и, остановившись перед дамой, начинает выпрашивать у нее милостыню, повторяя раз за разом свою мольбу жалобным голосом, даже со стоном. Она же ему и милостыню не подает, и не отказывает, чтобы он шел с Богом, но стоит с отсутствующим видом, словно задумавшись о чем-то другом. Тут влюбленный рыцарь говорит своим товарищам: «Видите, на что могу я надеяться от моей госпожи. Она так жестока, что не только не подает милостыню этому бедняге, раздетому и умирающему с голоду, который так мучительно и долго ее умоляет, но даже не отсылает его. Так сладко ей видеть перед собой того, кто, изнемогая от мук, напрасно взывает к еe состраданию». Один из друзей отвечает: «Здесь не жестокость, но молчаливый урок для вас: госпожа дает вам понять, что никогда не окажет снисхождения тому, кто, умоляя ее, слишком назойлив». А другой говорит: «Напротив, она извещает, что не даст вам того, о чем вы просите, но ей нравится, когда ее об этом просят». Вот вам пример: то, что эта госпожа не отослала прочь нищего, породило три высказывания: суровое порицание, умеренную похвалу и колкую шутку.
Итак, вернусь к разъяснению относительно видов шуток, которые мы разбираем. Я разделил бы их на три вида, хотя мессер Федерико упомянул только два: увлекательный и приятный связный рассказ, заключающий в себе некую последовательность событий, – и моментальная и остроумная реакция, сводящаяся к одному краткому высказыванию. К ним мы прибавим еще и третий вид, который называется «burle»{217}, среди которых встречаются и длинные рассказы, и короткие высказывания, и даже некоторые действия. Первые представляют собой связное повествование, будто человек рассказывает новеллу, например:
«В те дни, когда умер папа Александр Шестой и был возведен на престол Пий Третий, мессер Антонио Аньелло – ваш мантуанец, синьора герцогиня{218}, – находясь в Риме, в папском дворце, среди разговоров о смерти одного, о поставлении другого, обмениваясь с друзьями суждениями на этот счет, сказал: „Господа, еще во времена Катулла двери умели говорить без языка и слушать без ушей, так что могли таким образом открывать супружеские измены{219}. И хоть люди теперь совсем не те, что тогда, но, возможно, двери, многие из которых, во всяком случае в Риме, отделываются древними мраморами, еще имеют прежнее свойство. Кажется, вот эти две могли бы прояснить все наши сомнения, коль захотим мы узнать их ответ“. Услышав это, его друзья остановились, переглянулись и замерли, ожидая, что будет дальше. А мессер Антонио, продолжая расхаживать туда и сюда, поднял глаза, как бы невзначай, на один из входов в залу, в которой они прогуливались, и, показав товарищам надпись с именем папы Александра и цифрами V и I на конце (как вы прекрасно понимаете, они означают „шестой“), сказал: „Вот эта дверь, например, говорит: «Papa Alexander vi», то есть что он стал папой, опираясь на силу{220}, и в правлении пользовался больше силой, чем разумом. Теперь посмотрим, сможем ли мы узнать у какой-нибудь другой двери что-то о новом папе“ – и, обернувшись, тоже как бы случайно, к другому входу, указал на надпись, где была буква N, две PP и V, что означало «Папа Николай V“, и сказал: „Ох, снова горе; смотрите, что сказано: Nihil Papa Valet“»{221}.
Как видите, этот вид шуток имеет в себе и элегантность, и добрый смысл, – а ведь так и подобает говорить человеку, служащему при дворе, рассказывая хоть правду, хоть вымысел. Ибо в таких случаях позволительно и придумывать, сколько нравится, не навлекая на себя вины, и, говоря правду, чуть приукрашивать ее выдумками, меньше или больше, по мере надобности. Но совершенное изящество и подлинное достоинство достигается, когда показываешь то, что хочешь выразить, и словами, и жестами, столь хорошо и непринужденно, чтобы слушателям казалось, будто они воочию видят, как происходит то, о чем повествуется. И такой силой обладает этот выразительный метод, что подчас украшает и делает забавным даже то, что само по себе ничуть не выразительно и не искусно.