{232}. Тут один из приятелей спрашивает его, какая же музыка из той, что он слышал, больше всего пришлась ему по душе. А он в ответ: «Да вся была хороша; но видал я одного, что трубил в больно уж чудну́ю трубу: как дунет в нее, так потом засунет ее себе в глотку больше, чем на две пяди, и опять тут же вытащит, а потом опять засунет. Вот уж точно диво, – наверное, и вы-то ничего чуднее не видали».
Все рассмеялись, поняв глупость его предположения: он вообразил, что трубач засовывает себе в глотку ту часть тромбона, которая скрывается, когда ее задвигают внутрь.
Однако мессер Бернардо продолжал:
– Заурядная нарочитость вызывает досаду, но когда она переходит всякую меру, то бывает довольно смешна, – как, например, разглагольствования иных мужчин о своем величии, достоинствах, благородстве, а женщин – о красоте и утонченности. Недавно одна благородная дама, присутствуя на пышном празднестве, всем видом показывала, что находится здесь с неохотой, через силу. А когда ее спросили, что за мысли привели ее в столь дурное настроение, сказала: «Я размышляла об одной вещи, которая всякий раз, как только вспомню о ней, наводит на меня ужасную тоску, и я не могу прогнать эту мысль из сердца. Когда мне приходит на память, что в день Страшного суда всем телам надлежит восстать и нагими явиться пред судилищем Христовым, я нестерпимо печалюсь, представляя, что и мое тело будет голым на глазах у всех». Такая нарочитость, бьющая через край, больше смешит, чем раздражает.
А изрядные выдумки, столь безмерно приукрашенные, что вызывают смех, вам самим хорошо известны. На днях мне рассказал такую выдумку, совершенно превосходную, один наш друг, никогда не оставляющий нас без этого удовольствия.
– Да какая б ни была эта выдумка, – прервал Джулиано Маньифико, – она не может быть отменнее и искуснее той истории, что недавно рассказывал один наш тосканец, купец из Лукки, клятвенно выдавая за чистую правду.
– Так расскажите ее, – попросила синьора герцогиня.
И Джулиано Маньифико с улыбкой начал:
– Этот купец, как он рассказывает, однажды, будучи по торговым делам в Польше, надумал купить некоторое количество соболей, рассчитывая повезти их в Италию и сделать ими хороший барыш{233}. И поскольку он не мог самолично поехать в Московию, по причине войны между королем польским и герцогом московским, с помощью некоторых тамошних людей он договорился о том, чтобы некие московитские купцы привезли соболей на границу с Польшей, и сам пообещал прибыть туда же, чтобы обделать дело. Отправился, стало быть, этот лукканец со своими товарищами в сторону Московии и, добравшись до Борисфена{234}, увидел, что от мороза река вся застыла, как мрамор, а московиты, которые из-за войны опасались поляков, стоят на другом берегу, не подъезжая ближе. После того как те и другие купцы узнали друг друга по условленным знакам, московиты стали громко требовать ту цену, которую хотели за соболей. Но мороз был столь крепок, что их нельзя было расслышать; ибо слова, не успевая долететь до другого берега, где стоял лукканец со своими толмачами, замерзали в воздухе и льдинками повисали в нем. Поляки, знавшие, как надо поступать в подобном случае, решили развести большой костер на самой середине реки, рассчитав, что именно до этого места голос долетает еще теплым, а потом уже замерзает и пресекается: лед, представьте себе, был столь крепок, что мог выдержать огонь. И когда это было сделано, слова, вот уже час как замерзшие, стали оттаивать и с журчанием стекать вниз, как снег с гор в мае; и таким образом были услышаны, хотя купцы, их сказавшие, уже удалились. Но поскольку нашему лукканцу показалось, что эти слова требуют за соболей слишком высокую цену, он не согласился и вернулся восвояси без них{235}.
После общего смеха мессер Бернардо сказал:
– В самом деле, история, которую хотел рассказать я, не столь искусна, но тоже хороша: вот она. Несколько дней назад, говоря о новой стране, называемой даже Новым Светом, открытой португальскими мореплавателями, и о разных животных и других диковинах, которые они привозят оттуда в Португалию, мой друг, о котором я упоминал, уверял, будто видел обезьяну, обликом совершенно непохожую на тех, что привыкли видеть мы, и замечательно игравшую в шахматы.
В числе разных случаев с ней он рассказывал, как однажды тот дворянин, что ее привез, был у короля Португалии, и когда играл с ней в шахматы, обезьяна сделала несколько очень хитрых ходов, поставив его в трудное положение, после чего объявила ему шах и мат. Возбужденный, как бывает со всеми проигравшими в этой игре, дворянин схватил фигуру короля, довольно большого размера, как это в обычае у португальцев, и засветил хороший шах обезьяне по голове. Она тут же вскочила, громко жалуясь и будто бы прося у короля защиты от нанесенной ей обиды. После этого дворянин снова позвал ее играть; обезьяна некоторое время отказывалась знаками, но потом села играть и, как и в прошлый раз, так и теперь загнала его в угол. Наконец, видя, что может поставить хозяину шах и мат, она решила новым трюком обезопасить себя – и спокойно, будто невзначай, просунула свою правую лапу хозяину под левый локоть, который он для удобства держал на подушечке из тафты. Проворно выхватив ее, в тот же миг левой лапой поставила ему мат пешкой, а правой положила подушку себе на голову, чтобы прикрыться от затрещин. И затем еще весело подпрыгнула перед королем в знак своей победы! Вот какой мудрой, осторожной и предусмотрительной была эта обезьяна!
– И эта обезьяна, – подхватил мессер Чезаре Гонзага, – была, несомненно, доктором всех обезьянских наук, и весьма авторитетным; полагаю даже, что Республика индейских обезьян послала ее в Португалию, чтобы заслужить себе уважение в прежде неведомой стране.
Тут все весело посмеялись и выдумке, и комментарию мессера Чезаре.
Мессер Бернардо вернулся к прерванному изложению:
– Итак, вы выслушали то, что я мог сказать вам относительно шуток, состоящих из связного рассказа, производящего определенный эффект. Теперь можно перейти к тем, что заключаются в одном изречении: здесь находчивая острота выражается кратко, единой фразой или словом. И как в первом роде шуток, рассказывая или подражая, нужно избегать уподобления паяцам и прихлебателям и тем, которые смешат других своими глупостями, так и в этом роде, кратком, придворный не должен казаться злоязычным, ядовитым и говорящим остроты и шутки с целью лишь разозлить и оскорбить; ибо те, кто так делает, часто за грех языка получают заслуженное наказание всем телом.
Из мгновенных шуток, заключающихся в одном кратком высказывании, самые острые – те, что рождаются из двусмысленности, хотя они не всегда вызывают смех: их хвалят больше за то, что они находчивы, чем за то, что смешны. Такую остроту недавно наш мессер Аннибале Палеотто{236} сказал предлагавшему ему преподавателя грамматики для его сыновей. Когда тот расхваливал ему преподавателя как весьма ученого (dotto) и, перейдя к вопросу об оплате, сказал, что он, кроме денег, хотел бы иметь комнату, где можно было бы жить и ночевать, ибо «у него нет постели (non ha letto)». На это мессер Аннибале тут же ответил: «Какой же он dottо, если он non ha letto?»{237} Неправда ли, он хорошо использовал разные значения слов «ha letto»? Но поскольку эти двусмысленные фразы бывают довольно остры, так как человек принимает слово в ином значении, нежели как понимают его все другие, то, кажется, они чаще вызывают больше удивления, чем смеха, – разве что если связаны с каким-то другим образом речи.
Но род высказываний, который чаще всего используют, чтобы рассмешить, – когда мы ожидаем услышать одно, а тот, кто отвечает, говорит другое, выходя за рамки беседы. И если к этому присоединяется двусмысленность, фраза становится весьма острой. Так позавчера, когда рассуждали о том, как сделать сколь возможно лучший кафельный пол (mattonato) во внутреннем покое синьоры герцогини, и уже было сказано многое, вы, Джан Кристофоро, заметили: «Вот если бы можно было хорошенько распластать епископа Потенцы, он вполне сгодился бы для этого дела. Ибо лучшего matto nato{238} я в жизни не видывал». И все рассмеялись, ибо, разделив это слово «mattonato» на два, вы придали ему совершенно другой смысл. Кроме того, ваше предложение разровнять епископа и положить его вместо пола для покоев было полной неожиданностью для слушателей; вот и получилось остроумное и смешное изречение.
Но двусмысленные изречения бывают разного вида, и нужно быть осмотрительными, подыскивая слова весьма искусно и избегая таких, которые делают высказывание холодным, или кажутся притянутыми за уши, или же, напротив, как мы уже сказали, слишком резки.
Однажды несколько приятелей были дома у их общего друга, слепого на один глаз, и этот одноглазый пригласил их остаться на обед. Но все отказались, кроме одного, который ответил: «А я останусь, потому что вижу, что для одного у тебя есть свободное местечко», показав пальцем на дырку от пустого глаза. Можете судить, насколько это жестоко и неблагородно: он уязвил без причины, не потерпев от него никакой обиды. К тому же он сказал то, что можно сказать о любом человека с подобным увечьем, а такие вещи, слишком общего характера, и не смешны, потому что могут показаться придуманными загодя.
Того же сорта – слова, которые говорили в шутку одному безносому: «На чем же ты носишь очки?» или «Чем же ты нюхаешь розы, когда они цветут?».