{366}, – они утверждают, будто нет ничего лучше для мира, чем подавать ему добрый пример. И вот, пригнув шею и опустив очи долу, распуская о себе молву, будто не хотят даже говорить с женщинами и питаться чем-либо, кроме сырой зелени, они ходят немытые, в оборванных рясах, обманывая простаков, и при этом не стесняются подделывать завещания, поселять между мужьями и женами смертельную вражду, подчас вплоть до отравления, использовать чары, заговоры, творя всевозможные безобразия, да еще ссылаются на сочиненное от своего ума изречение: «Si non caste, tamen caute»{367}; оно кажется им лекарством, которое исцеляет любое страшное злодейство, и основательно убеждает тех, кто не вполне осторожен, будто любые, сколь угодно тяжкие грехи Бог простит, лишь бы они совершались втайне, не порождая дурного примера. И под покровом святости и этой тайны они силятся то замарать чистую душу какой-нибудь женщины, то посеять вражду между братьями, управлять государствами, вознести одного, задавить другого, затащить кого на плаху, кого в тюрьму, кого отправить в изгнание, они готовы быть служителями преступления и даже хранителями награбленного для князей этого мира… Зато другие, отринув стыд, находят удовольствие в том, чтобы выглядеть холеными, гладко выбривая шкурку{368} и красиво одеваясь; на ходу они приподнимают края рясы, чтобы были видны их облегающие чулки, а в поклоне изгибаются, показывая красоту фигуры. Иные даже при служении мессы бросают многозначительные взгляды и делают жесты, которыми, как им кажется, они привлекают симпатии и внимание. Коварные и преступные люди, безмерно чуждые не только благочестия, но и всякого доброго нрава! Когда же кто обличает их распутную жизнь, они насмехаются над ним, ставя пороки себе чуть ли не в заслугу.
Синьора Эмилия прервала Маньифико:
– Вам, наверное, доставляет большое удовольствие злословить монахов, раз вы настолько увлеклись этим без всякого повода. Но, нашептывая сплетни о посвятивших себя Богу, вы совершаете величайшее зло, а себе лишь попусту отягощаете совесть. Ибо, если бы не было тех, кто молится Ему за нас, мы получали бы намного больше кар, чем получаем теперь.
Маньифико лишь усмехнулся:
– Как это вы догадались, синьора, что я говорил о монахах, если я не назвал их по имени? Но я вовсе не нашептываю, а говорю открыто и ясно. И речь идет не о хороших, а о лукавых и преступных, о которых я не сказал еще тысячной доли того, что знаю.
– Вот и прекратите говорить о монахах, – твердо сказала синьора Эмилия. – Я считаю за тяжкий грех вас слушать и, чтобы не слушать, сейчас уйду.
– Хорошо, – сказал Маньифико. – Больше не буду об этом. Но, возвращаясь к похвалам женскому полу, скажу, что синьор Гаспаро не назовет мне такого несравненного мужчину, у которого не найдется жена, дочь или сестра равного с ним достоинства, а то и выше. Не говоря о том, что многие из женщин были источником бесчисленных благ для своих мужчин и исправили множество их ошибок.
Итак, мы показали, что женщины по природе способны к тем же доблестям, что и мужчины, и видели достаточно примеров этого. И если я просто признаю за женщинами то, что они способны иметь, часто имели в прошлом и имеют теперь, то не понимаю, почему синьор Гаспаро твердит, будто я рассказываю небылицы. На свете всегда были и есть женщины, также близкие к придворной даме, которую сочинил я, как есть и мужчины, близкие к тому придворному, которого сочинили наши друзья.
– Не убеждают меня доводы, которым противоречит опыт, – сказал синьор Гаспаро. – Попроси я вас назвать имена женщин, достойных равной похвалы с мужчинами, которым доводились женами, сестрами или дочерьми или были для них причиной какого-то блага, боюсь, что вы окажетесь в затруднении.
– Если меня что и затруднит, так это обилие примеров, – парировал Маньифико. – Будь у меня достаточно времени, я бы рассказал вам об Октавии, жене Марка Антония и сестре Августа{369}, о Порции, бывшей дочерью Катона и женой Брута{370}, о Гайе Цецилии, супруге Тарквиния Древнего{371}, о Корнелии, дочери Сципиона{372}, и о бесчисленных других, перечисляя лишь самых известных, не только наших, но и тех, что были среди варваров. Упомянул бы, например, Александру, жену Александра, царя иудейского{373}: когда после смерти ее мужа народ, распаленный яростью, схватился за оружие, чтобы предать смерти оставшихся после него двух сыновей, мстя за жестокое рабство, в котором их отец держал своих подданных, она сумела смягчить это справедливое негодование и в кратчайшее время сделала благосклонными к ее детям те самые души, которые их отец в течение многих лет против них ожесточал, творя свои безмерные несправедливости.
– Вот и расскажите, – отозвалась синьора Эмилия, – как она это сделала.
И Маньифико рассказал:
– Видя сыновей в такой опасности, она немедленно повелела вытащить тело Александра на середину площади и, созвав граждан, сказала, что знает, сколь праведным негодованием против ее супруга горят их души, ибо жестокие беззакония, преступно совершенные им, вполне этого заслуживают. И как при его жизни она всегда хотела отвратить его от такого злодейского поведения, так теперь готова доказать это и помочь им со всей возможной суровостью покарать его мертвым. Пусть же возьмут его тело, бросят его в пищу псам, пусть терзают его самыми жестокими способами, которые только смогут придумать. Но при этом она умоляла сжалиться над невинными детьми, которые не могли не только быть причастны к злодействам отца, но и знать о них. И эти слова оказались столь действенными, что яростная ненависть, которой был охвачен весь народ, тут же смягчилась и обратилась в сострадательную любовь: они не только при общем согласии избрали этих мальчиков себе в государи, но и тело умершего удостоили почетного погребения.
Здесь Маньифико выдержал паузу, а затем продолжил:
– Вы не читали даже о том, что жена и сестры Митридата проявили куда меньший страх перед смертью, чем сам Митридат?{374} А жена Гасдрубала – чем Гасдрубал?{375} Не знаете, что Гармония, дочь Гиерона Сиракузского, пожелала умереть в пламени родного города?{376}
– Да уж до чего упрямство их доходит, мы знаем, – сказал Фризио. – Есть женщины, что, если уж задумали, ни за что на свете не переменят решения. Как та, что, утопая и уже не в силах сказать мужу: «Нет, ножницами!», все еще делала ему знак руками!{377}
Джулиано Маньифико, засмеявшись, сказал:
– Упрямство ради добродетельной цели называется стойкостью. Не упрямой, а стойкой назовем мы Эпихариду, римскую вольноотпущенницу, которая, зная о заговоре против Нерона, проявила такую стойкость, что и под самыми страшными пытками, которые можно вообразить, не выдала никого из его участников{378}, хотя многие благородные сенаторы и всадники при одной лишь угрозе этих пыток трусливо выдавали братьев, друзей и самых любимых и близких людей на свете{379}. А что скажете о другой, по имени Леэна, почитая которую афиняне поставили перед воротами акрополя бронзовую львицу без языка, в знак ее непоколебимого молчания? Так же и она, зная о заговоре против тиранов, не устрашилась смертью двух великих мужей, своих друзей и, терзаемая бесчисленными и жесточайшими муками, не выдала никого из заговорщиков{380}.
Тут мадонна Маргарита Гонзага, до тех пор слушавшая в молчании, сказала:
– Вы как-то слишком кратко рассказываете о доблестных делах, совершенных женщинами; ибо хотя наши враги, конечно, все это слышали и читали, но делают вид, будто ничего не знают, желая, чтобы сама память о них исчезла. Но если вы дадите нам, женщинам, услышать об этих подвигах, мы хотя бы почтим их.
– С удовольствием, – отвечал Маньифико. – Сейчас я расскажу вам о женщине, совершившей то, что под силу лишь редчайшим из мужчин. Думаю, это и сам синьор Гаспаро признает.
И начал так:
– В Массилии был некогда обычай, как считается, перенесенный из Греции: в городе хранился яд, приготовленный на отваре цикуты, и его давали тому, кто предъявлял сенату города основания, по которым ему приходится расстаться с жизнью: из-за какой-то сильной тяготы или по другой справедливой причине, – так, чтобы тот, кто слишком много потерпел от превратностей судьбы, мог не терпеть их дольше, а тот, кто вкусил слишком большое счастье, не боялся, что оно переменится. И однажды, когда в городе находился Секст Помпей…
Тут Фризио вмешался, не дожидаясь продолжения:
– Вы, кажется, заводите какую-то слишком долгую историю.
– Вот видите, – улыбнулся Маньифико, обращаясь к мадонне Маргарите, – Фризио не дает мне говорить. А я хотел рассказать вам об одной женщине, которая, доказав сенату, что имеет справедливое основание умереть, радостно и без малейшего страха выпила в присутствии Секста Помпея яд, с таким мужеством, с такими разумными и полными любви наставлениями домашним, что Помпей и все остальные, видя такую мудрость и уверенность этой женщины в ужасающем переходе из этой жизни, пораженные, стояли, обливаясь слезами{381}