Граф Лудовико вымолвил с усмешкой:
– Кто знает, может, он был разумен во всем остальном и только с гостиницей оплошал? Но часто от чрезмерной любви мужчины делают большие глупости. И, глядя правде в глаза, разве не случалось и с вами такого, и даже не раз?
Мессер Чезаре, также улыбнувшись, сказал:
– Сделайте одолжение, давайте не будем открывать наших промахов.
– И все-таки стоило бы открывать, чтобы уметь исправить, – ответил синьор Гаспаро и продолжил, обращаясь к Маньифико: – Ну а теперь, когда наш придворный знает, как приобрести и как сохранить милость своей дамы и как отнять ее у соперника, вы, синьор Маньифико, просто обязаны научить держать в секрете свои любовные дела.
– Я, кажется, сказал уже довольно, – отвечал Маньифико. – Пусть кто-нибудь другой говорит об этой секретности.
Тогда мессер Бернардо и все остальные вновь принялись упрашивать его. Наконец Маньифико сказал с улыбкой:
– Вы просто меня искушаете. Все вы даже слишком обучены любовным делам. А если хотите знать больше, подите почитайте Овидия.
– Но как я могу полагаться на его советы в любви, – возразил мессер Бернардо, – если он одобряет и считает совершенно уместным, чтобы мужчина в присутствии любимой женщины притворялся пьяным{454} (прекрасный способ приобрести милость, не правда ли?), а чтобы дать ей знать о своей любви, рекомендует на пиру обмакнуть палец в вино и написать это на столе!{455}
– В те времена такое не считалось неприличным, – осклабился Маньифико.
– Но если мужчинам тех времен не претило подобное безобразие, значит они не имели такой утонченности в любовном служении, как мы, – заметил мессер Бернардо. – Но давайте не будем уклоняться от предмета: как научиться сохранять любовь в тайне.
– На мой взгляд, чтобы хранить любовь в тайне, нужно избегать причин, делающих ее явной, – сказал Маньифико. – Таких причин много, но одна из основных – это когда любящие стремятся к излишней секретности и никому не доверяют. Ибо каждый любящий желает, чтобы любимая знала о его чувствах; но когда у него нет услужливого и верного друга, вынужден подавать более многочисленные и ясные знаки, чем если бы пользовался его помощью. Но знаки, которые подает сам любящий, вызывают намного больше подозрений, чем если бы это делали посредники. Души людей по природе любопытны, и всякий из посторонних, как только заподозрит что-то, сразу начинает доискиваться истины, а узнав ее, разглашает без стеснения, даже находя в этом удовольствие. Иное дело – когда у влюбленного есть друг: он не только помогает сочувствием и советом, но часто и ошибки, которые в ослеплении допускает влюбленный, старается исправить, заботясь о сохранении тайны и предвидя многие вещи, которых тот предвидеть не в состоянии. Высказывая свои чувства, изливая их задушевному другу, мы чувствуем величайшее облегчение, но равным образом и любовные наслаждения наши увеличиваются от возможности поделиться ими.
– Есть и другая причина, намного больше способствующая разглашению любовных тайн, чем названная вами, – сказал синьор Гаспаро.
– Какая же? – спросил Маньифико.
Синьор Гаспаро оказался и на этот раз верен себе:
– Пустое тщеславие, соединенное с безумием и бессердечием женщин, которые, как вы сами сказали, стараются иметь сколь возможно больше влюбленных в них. Вот чего им хочется: пусть все эти влюбленные сгорают хоть в пепел, а потом, после смерти, воскресая вновь, возвращаются к ним живыми, чтобы умереть снова. Даже любя сами, они наслаждаются мучением любящих, ибо полагают, что скорби, несчастия – да такие, что влюбленный постоянно призывает смерть, – вот истинное свидетельство, что они любимы и своей красотой способны делать мужчин несчастными и счастливыми, даруя им смерть или жизнь по своей прихоти. Одной этой пищей они и питаются, и безмерно до нее жадны: чтобы не остаться без нее, они и не удовлетворяют влюбленных вполне, и не лишают их надежды бесповоротно. Но, желая постоянно держать их в тревоге и вожделении, проявляют некую властную неумолимость в угрозах, смешанных с надеждами, – лишь бы любящий каждое слово, взгляд, жест возлюбленной почитал за высшее счастье! А чтобы нe только любящие, но и все остальные считали их стыдливыми и целомудренными, они нарочно выставляют перед всеми эти свои жестокие и неблаговидные повадки. Пусть все думают: раз она так издевается над тем, кого сочла достойным любви, то как, вероятно, поступает с недостойным! В своем предубеждении она подчас верит, что такая хитрость защитит ее от бесчестья, проводи она хоть каждую ночь с какими-нибудь подонками, которых едва знает! И при этом, ради наслаждения страданиями и немолчными жалобами какого-нибудь блестящего рыцаря, она лишит саму себя тех наслаждений, которые еще, возможно, были бы как-то извинительны! Такие женщины сами причиной того, что бедный влюбленный в крайнем отчаянии решается на такие поступки, которые враз делают известным то, что надо было всеми способами держать в строжайшей тайне.
А есть еще вот какие, – продолжал он, волнуясь все больше. – Когда она ухитрится внушить многим, будто каждого из них любит, начинает тешиться тем, что возбуждает между ними ревность, оказывая ласки и милости одному в присутствии другого! А когда увидит, что тот, кого она любит больше, уже уверился в ее любви через сделанные ему знаки, тогда туманными речами и напускным пренебрежением останавливает его, чем прямо-таки пронзает ему сердце, притворяясь, будто он ей вовсе безразличен и она готова полностью отдаться его сопернику! Отсюда происходят ненависть, вражда, бесчисленные скандалы, а то и просто гибель, потому что крайнее возбуждение страсти, которое испытывает мужчина, неизбежно выльется наружу, – а для женщины это окончится позором и бесчестьем.
А иной из них мало одной этой пытки ревностью: после того как любящий уже представил всяческие свидетельства своей любви и преданного служения и она, приняв их, подала ему некие приметы ответного чувства, вдруг, безо всякой причины, совершенно неожиданно, принимает неприступный вид, притворно обвиняет его в холодности и, измышляя все новые и новые подозрения, будто он ее не любит, делает вид, что любым способом готова с ним разлучиться. И из-за всех этих невзгод бедняге приходится начинать сначала, делать опять все те же знаки, будто заново принимаясь ухаживать за ней, – целыми днями слоняться вокруг ее дома, а когда она выходит, не сводя с нее глаз, следовать за ней и в церковь, и в любое место, куда ни пойдет. Все возвращается: плач, вздохи, терзания… а когда ему наконец удается с ней поговорить, – то и мольбы, проклятия, отчаяние, словом, все приступы ярости, в которые ввергают несчастных влюбленных эти хищницы, более тигриц охочие до крови!
Все подобные плачевные улики бывают слишком ясны и понятны – и подчас больше для других, чем для той, которая является их причиной, – и за немногие дни становятся настолько известными, что уже нельзя сделать ни шага, ни малейшего жеста, который не был бы замечен тысячей глаз. Бывает, намного прежде, чем впервые предадутся влюбленные любовным утехам, о них уже толкует и судит весь свет. По одной лишь причине: увидев, что любящий, доведенный едва не до смерти жестокими терзаниями, решительно и всерьез хочет отступить, женщина впопыхах начинает показывать, что любит его всем сердцем, даря ему все удовольствия и себя саму, – будто нарочно, чтобы ему, утратившему прежнее пламенное вожделение, плод любви казался менее сладок и он меньше чувствовал себя ей обязанным.
И все это единственно ради желания делать наперекор! И поскольку о такой любви широко расходится молва, одновременно становятся общеизвестны и все ее последствия: женщина опозорена, а любовник, выходит, лишь зря потерял время и труды, сократив себе жизнь бесплодными и безотрадными горестями. А все потому, что получил желаемое не тогда, когда оно было столь манящим, что сделало бы его счастливым, но когда стал почти, или даже совсем, разочарован, когда сердце его до того истерзали горькие страсти, что он не испытал уже ни наслаждения, ни удовлетворения.
Никто не пытался прерывать возбужденную речь синьора Гаспаро. Когда же он умолк, синьор Оттавиано сказал, улыбнувшись:
– Вы давеча притихли и прекратили говорить о женщинах дурное; зато теперь ударили по ним крепко! Точно отступили назад, чтобы разогнаться и сильнее ушибить. Но, честное слово, вы не правы; пора бы уже угомониться.
Синьора Эмилия весело переглянулась с синьорой герцогиней:
– Смотрите-ка, государыня, в стане наших противников начались раздоры.
– Не называйте меня так, – отозвался синьор Оттавиано. – Я вам не противник, но мне порядком надоел этот спор. Не потому, что мне досадно видеть победу женщин, но потому что он заставил синьора Гаспаро злословить их свыше всякой меры, а синьора Маньифико с мессером Чезаре – хвалить их, может быть, тоже несколько сверх должного. Кроме того, затянув эту беседу, мы упустили из виду много других прекрасных вещей, которые еще можно было сказать о придворном.
– Вот, вы все же остаетесь нашим противником! – сказала синьора Эмилия. – То-то вам и неприятна вся эта беседа, и даже столь прекрасная придворная дама вам не нужна. И вовсе не в том дело, что осталось еще что-то не сказанное о придворном, – наши друзья сказали о нем все, что могли, и ни вы, ни кто другой уже ничего не прибавите. Но вы просто завидуете сказанному в честь женщин.
– Конечно, я не жажду к рассказанному о придворном добавить еще многое другое, – сказал синьор Оттавиано. – Раз все довольны тем, как он вышел, то и я удовлетворен. Я поправил бы его только в одной вещи: сделал бы его несколько бо́льшим другом женщин, чем синьор Гаспаро, но, может быть, не до такой степени, чем оба его противника.