Придворный — страница 64 из 96

Если же придворный так стар, что ему уже не подходит заниматься музыкой, участвовать в празднествах и играх, упражнениях с оружием и других телесных занятиях, это еще не значит, что именно этот путь к милости его государя для него закрыт. Пусть даже годы препятствуют ему заниматься всем этим, – они не препятствуют ему в этих вещах разбираться; а если он занимался ими в молодости, это даст ему настолько более совершенное суждение о них и умение наставить в них государя, насколько вообще годы и опыт дают лучшее познание всего. И таким образом, старый придворный, будь он даже не в силах практически делать что-то из предписанного ему, все-таки будет достигать стоящей перед ним цели: наставлять государя на добро.

XLVII

И то, что вам не хочется называть его придворным, меня нисколько не огорчает. Ибо природа не положила человеческим достоинствам такого предела, чтобы нельзя было от одного возвыситься до другого; напротив того, нередко рядовые воины становятся полководцами, обычные люди – королями, священники – папами, а ученики – учителями, вместе с новым достоинством приобретая и новое имя. Так что и я не счел бы слишком дерзким сказать, что стать наставником государя и есть цель придворного.

Хотя не знаю, кто откажется от этого звания совершенного придворного; мне оно представляется в высшей степени похвальным. Мне даже кажется, что Гомер, изобразив в качестве примера для человеческой жизни двух людей, которые всех прочих превосходили: Ахилл в подвигах, а Улисс в умении стойко переносить испытания, хотел также изобразить и совершенного придворного: им был Феникс, который, после того как рассказал Ахиллу о своих любовях и прочих свойственных молодости делах, прибавил, что был послан к нему его отцом Пелеем, чтобы сопутствовать ему и учить его, как говорить и поступать{489}. А это ведь и есть не что иное, как цель, которую предписали мы нашему придворному.

Думаю, что и Аристотель с Платоном не погнушались бы званием совершенного придворного, ибо ясно видно, что они были причастны придворному искусству, устремляясь к его цели, – один с Александром Великим, другой – с царем Сицилии. Поскольку доброму придворному требуется знать природу и наклонности государя, чтобы, таким образом, по надобности и возможности искусно получить его расположение, как мы уже сказали, теми путями, которые дают к нему надежный доступ, и затем вести его к добродетели, Аристотель так хорошо изучил природный нрав Александра и так умело к нему приспособился, что Александр любил его и чтил больше, чем отца, и во свидетельство своего благоволения приказал, например, восстановить прежде разрушенную Стагиру, его родной город. Аристотель не только направил его на достославнейшую цель – стремление сделать мир единой всеобщей родиной, а все человечество – единым народом, живущим в дружбе и согласии под единым правлением и единым законом, который сиял бы всем, как солнце, – но и до такой степени обучил естественным наукам и доблестям души, что сделал его весьма мудрым, сильным, сдержанным – кратко сказать, настоящим нравственным философом не только на словах, но и в делах. Ведь нельзя представить себе более благородной философии, чем то, что сделал Александр: привел к гражданской жизни дикие народы, обитающие в Бактрии и на Кавказе, в Индии и Скифии, научил их семейной жизни, земледелию, почтению к отцам, воздержанию от грабежей, убийств и иных дурных обычаев, воздвиг в далеких странах столько славных городов{490}; его законы привели несметное число людей от жизни звериной к жизни человеческой; и все это сформировал в Александре Аристотель, пользуясь приемами доброго придворного. Чего не умел делать Каллисфен, хоть Аристотель и показал ему пример: желая быть чистым философом и строгим служителем нагой истины, не примешивая к ней придворного искусства, он лишился жизни, и не только не послужил Александру на пользу, но принес ему дурную славу{491}.

Тем же методом придворного искусства образовывал и Платон Дионисия{492} Сиракузского, но затем обнаружил, что этот Дионисий – тиран, подобный книге, переполненной изъянами и ошибками, которую легче полностью отскоблить, чем исправлять, ибо нельзя смыть с него то пятно тирании, которым он был долгое время замаран. И тогда он отказался действовать путем придворного искусства, решив, что здесь оно бесполезно. Так же следует поступить и нашему придворному, если он по воле судьбы окажется на службе у государя столь дурного по натуре, так закосневшего в пороках, как чахоточный в своем недуге. Ибо в таком случае он должен уйти с этой службы, чтобы его не порицали за злые дела его господина и чтобы не чувствовать той тоски, которую испытывают все добрые, которые находятся в услужении у злых.

XLVIII

Синьор Оттавиано остановился, и синьор Гаспаро не преминул вставить шпильку:

– Не думал я, что наш придворный сподобится такой чести. Раз у него сами Аристотель с Платоном в товарищах, тогда уж точно никто не погнушается таким званием. Только как-то не уверен я, что Аристотель и Платон когда-либо танцевали, или играли на музыкальных инструментах, или вольтижировали на коне.

– Едва ли допустимо кажется даже вообразить, будто эти божественные умы в чем-то не разбирались, – отвечал синьор Оттавиано. – Куда вероятнее, что они владели всем относящимся к придворному искусству; ибо, когда требуется, они пишут обо всем так, что и мастера в тех предметах, о которых они пишут, видят, что они разбирались в этих материях до тонкостей, доходя в их познании до последних глубин. И нет основания говорить, будто придворному – или наставнику государя, как кому угодно его называть, – стремящемуся к той доброй, названной нами цели, не приличествует какое-либо из умений, предписанных ему нашими друзьями, будь он хоть самый строгий философ и человек святой жизни. В любом возрасте, в любом месте, в любое время эти занятия не противоречат ни добрым нравам, ни скромности, ни знаниям, ни мужеству.

XLIX

– Помнится мне, – сказал синьор Гаспаро, – что, когда вчера эти господа рассуждали о качествах придворного, им захотелось, чтобы он был влюбленным. Но, подводя итог всему сказанному вплоть до последнего момента, можно признать почти необходимым, чтобы придворный, своей доблестью и авторитетом способный вести государя к добродетели, был человеком в возрасте; ибо лишь в весьма редких случаях мудрость опережает годы – и особенно в тех вещах, которые постигаются опытом. Не знаю, прилично ли ему, уже пожилому, быть влюбленным? Ведь, как уже говорилось сегодня, любовь стариков не красит, и то, как молодые проявляют нежность, любезность, утонченность, столь приятные женщинам, в стариках выглядит безрассудством, смешными глупостями, вызывающими у женщин отвращение, а у всех прочих смех. Так что, если бы этот ваш Аристотель, старый придворный, был влюблен и выделывал то же, что и юные влюбленные вроде тех, которых нам приходилось видеть в наши времена, – боюсь, у него вылетели бы из головы все поучения, заготовленные для государя, и, возможно, мальчишки свистели бы ему вослед, а у женщин не было бы лучшей забавы, чем насмехаться над ним.

Синьор Оттавиано невозмутимо ответил:

– Если все другие качества, рекомендованные придворному, приличны ему, будь он даже стар, не думаю, что мы должны лишать его и счастья любви.

– Как раз наоборот, – возразил синьор Гаспаро, – отняв у него эту любовь, мы придадим ему сугубое совершенство и позволим жить счастливо, без бед и превратностей.

L

Но тут в разговор вступил мессер Пьетро Бембо:

– Разве вы забыли, синьор Гаспаро, что синьор Оттавиано, хоть он и не большой знаток в любовных делах, несколько вечеров назад говорил нам, что влюбленные подчас готовы называть сладостными презрение и гнев, раздоры и муки, которые они терпят от женщин, и спрашивал, кто бы разъяснил ему, в чем находят они эту сладость?

Стало быть, если бы наш придворный, пусть даже старый, зажегся такой любовью, сладкой, без горечи, он не чувствовал бы ни бед, ни превратностей. Если он, как мы предполагаем, мудр, то не станет обманывать себя тем, будто ему к лицу все, что к лицу молодым. Но, любя, он будет любить так, что это не только не принесет ему порицания, но лишь доставит похвалы и великое счастье, не омрачаемое никакой досадой, что редко и даже почти никогда не бывает у молодых. И при этом он не перестанет наставлять государя и не сделает ничего, что заслужило бы насмешки мальчишек.

Услышав реплику Бембо, синьора герцогиня оживилась:

– Как хорошо, что вы, мессер Пьетро, в этот раз мало трудились в наших беседах: тем увереннее мы сейчас дадим вам слово и поручим наставить придворного в той счастливой любви, которая не принесет ни хулы, ни терзаний. Возможно, это и будет одним из самых важных и полезных качеств, которые до сего времени ему были приписаны. Так что, сделайте милость, скажите нам все, что об этом знаете.

Мессер Пьетро улыбнулся в ответ:

– Государыня, мне не хотелось бы, чтобы мои речи о том, что старому позволено любить, дали нашим дамам повод считать меня стариком. Поручите уж это дело кому-нибудь другому.

– Не следует вам избегать того, чтобы вас сочли старцем по уму, пусть вы и молоды годами{493}. Так что говорите и не смейте отнекиваться, – повторила синьора герцогиня.

– Но, право, государыня, чтобы говорить на эту тему, мне придется идти за советом к Отшельнику, с которым беседовал мой Лавинелло{494}, – сказал мессер Пьетро.

– Мессер Пьетро, – вмешалась синьора Эмилия почти раздраженно, – в нашем кругу нет никого, кто был бы непослушнее вас. Дождетесь вы наказания от синьоры герцогини, и поделом.