так, что и описать невозможно{537}. Из этого вы можете понять, что как в те времена Богу было угодно, чтобы Его храм, алтари и скинии были украшены золотом и драгоценностями, а облачения Его священников были столь богаты и драгоценны, то и теперь неугодно Ему, чтобы их грабили, обдирали и портили. И хотя тогда же Он допустил, что войско евреев было разбито и рассеяно, а ковчег Завета – захвачен филистимлянами, и этот разгром совершился также по суду Божию, как говорите вы о нынешнем, римском, разгроме, – но Сам же и показал, что не терпит этого святотатства со стороны филистимлян: повсюду, куда они привозили ковчег, Он посылал смерть и пагубу жителям тех мест; и филистимляне отослали ковчег в Иерусалим со многими золотыми дарами, чтобы умилостивить Бога{538}. И добрые люди не говорили тогда, как говорите вы, будто Бог допустил это ради большего блага и будто священники поступали хуже, чем солдаты; но все испытывали крайнюю скорбь. Вот и Илий, услышав известие о разгроме войска и о гибели двух своих сыновей, терпеливо выдержал это; но, когда узнал, что пленен ковчег, почувствовал такую боль, что тут же и умер{539}.
Думаю, если кто способен разузнать об этом, обнаружит, что и многие добрые прелаты и монахи святой жизни во время нынешнего разгрома Рима умерли от скорби, видя, как святыни подвергаются такому бесчестию, что страшно и описывать. И хоть я поистине глубоко сочувствую добрым клирикам, бывшим в Риме (ибо невозможно утверждать, что таких там не было) и жестоко умерщвленным, как только в город ворвались солдаты, но еще больше сострадаю выжившим, которые принуждены были видеть собственными глазами то адское зрелище, которое так отменно оправдывает ваш Лактанций, с превеликим удовольствием слушая рассказ архидиакона. И не могу не думать о неутолимой печали, горе, потрясении, о желании смерти, о смятении, о слезах и стонах старцев, столько лет проведших в этой святой церкви, которым много раз случалось собственными руками вынимать для показа святой Убрус Христов, при величайшем благоговении народа, при разноязыких восклицаниях паломников, приходивших почтить эту благословенную реликвию, называя ее великой милостью Бога…{540} Теперь же они видели, как по алтарям и кельям, бывшим обителями молитвы, дерзко, в ярости, в жажде крови, в поисках золота и серебра рыщут вооруженные солдаты, убивая мужчин и женщин, юных и старых, и даже малых детей, повергая на землю столько священных реликвий, столько почитаемых изображений, мощи и кровь святых мучеников, смертью своею засвидетельствовавших, что они любили Христа больше жизни.
Что должны были думать видевшие, как перед их глазами обрушили на землю ковчег для главы святого апостола Андрея, вырезанный из мрамора с прекрасными украшениями, куда папа Пий II с великим благоговением, вместе с сонмом кардиналов и прелатов, возложил ее собственными руками и где до сих пор видно высеченное на том же мраморе свидетельство, что Великий Турок послал эту главу папе из самого Пелопоннеса в почетнейший дар, а недалеко от нее, в другом ковчеге – наконечник копья, пронзившего ребра Христовы, тоже с великим торжеством присланный одним из султанов в дар папе Иннокентию VIII!{541} Те, кто видел, как эти священные реликвии, посланные турецкими императорами нашим понтификам, с таким почтением и благоговением народа были помещены в храме апостолов, как в подобающем для них месте, теперь были вынуждены смотреть, как в том же храме их попирают и топчут ногами люди, называющие себя христианами, воюющие под знаменами католического императора! Пусть подумает тот, в чьем сердце теплится хоть искра христианского благочестия, как можно было это вынести, как не разорвались от скорби эти сердца, как не лишались чувств добрые люди, видевшие это!
Но пусть все это творили нечестивые и преступные солдаты, не знающие ни закона, ни страха Божия, пусть было среди них множество еретиков и иудеев, пусть благочестивые люди вынесли это несчастье, насколько было в их силах. Но чтобы в собственном доме императора, государя столь благочестивого, справедливого, добродетельного, нашелся некий секретарь, оправдывающий столь мерзкое нечестие и тем самым публично выказывающий себя врагом христианских обычаев и обрядов, представляется мне столь нестерпимо чудовищным, что, даже видя это, я не решаюсь верить глазам. Поистине, вы и есть такое чудовище, ибо не только оправдываете это нечестие, но и прославляете его, и в своей отлично составленной речи показываете весь ваш талант и ораторское мастерство, используя множество риторических приемов – обобщения, гиперболы, литоты – так, как вам кажется уместным. Среди прочего я отметил, с каким удовольствием в иных местах вы украшаете вашу речь шутками и остротами. Думаю, вам показалось удачной находкой – из того, что святые, находясь в этой жизни, не пеклись о вещественном, сделать вывод, что тем менее пекутся о нем после смерти: вы как бы хотите доказать, будто святым приятно обнажение их останков от всего того, чем они пренебрегали, ходя по земле.
Эти ваши шутки кажутся мне вовсе не смешными и недостойными доброго христианина; вы точно решились подражать тирану Дионисию, который, увидев в одном и том же храме статуи Асклепия с бородой и Аполлона без бороды, сказал, что нехорошо быть сыну более старым, чем отец, и отнял у статуи Асклепия золотую бороду. Точно так же, обнаруживая, что какие-нибудь из идолов держат в руках золотой венок или что-то еще ценное, он забирал это, говоря, что они сами протягивают это ему, или еще говорил, что мы каждодневно выпрашиваем у богов каких-то благ, и, когда они сами нам предлагают, незачем отказываться{542}. Вы же, подобными остротами против христианской религии выказывая глумление и презрение к ее обрядам, к установлениям Церкви, ко всему священному, думаете насмешить других, говоря о «кафтане Святой Троицы», о «частице потока Кедрон», о «ветхих чулках святого Иосифа». Вы рассказываете о немце, который, надев на голову кардинальскую шляпу, нес на плече бочонок вина, о солдатах, которые выводили епископов с виноградными венками на головах для продажи на Камподеи-Фьори и проигрывали их в кости и карты! Вы благодарите тех, которые держали этих епископов в тюрьмах! И так же, как все остальное, ради смеха, рассказываете о ревизоре, разбившем образ Мадонны; а ведь этому человеку, на мой взгляд, следовало вести себя умереннее, то есть перенести образ на другое место и дать правильное наставление народу, рассказав, насколько большее достоинство имеют Святые Дары по сравнению с образом; но столь враждебный поступок не был достоин того, чтобы отзываться о нем с такой радостью и похвалой{543}. А если вы возразите мне, что сами не хвалите ни того ни другого, а лишь передаете беседу двоих, спорящих друг с другом, отвечу вам: и нам тоже знакома эта ученая манера писать в виде диалогов. Мы знаем, что в обычае у платоников было все делать предметом спора, но ничего не утверждать. Но вы не столь осторожны на письме, чтобы не было понятно, чьи суждения в диалоге вы одобряете, а кому предоставляете высказать тысячу невежественных суждений, чтобы легче их опровергнуть. Ясно, что мнения Лактанция – это ваши мнения, и Лактанций – это вы. И для вас будет вполне законным сменить имя и отныне называться Лактанцием.
Что касается сказанного вами о тяжбах в Риме, конечно, добро было бы извинить их. И спрошу вас: было ли где когда, чтобы люди не ссорились? В какие времена не было несогласий и противоречий между людьми? И нет сомнения, что из двух судящихся один прав, а другой нет, но подчас и оба считают себя правыми. Так что, во всяком случае, добрых в этих тяжбах не меньше, чем дурных. А если вы скажете, что добрые еще до тяжбы должны отказаться и от нее, и от имения, за которое судятся, – я отвечу: из этого скоро произошло бы совершенно неподобающее: все дурные стали бы богачами, а все добрые – бедняками, что было бы отнюдь не на всеобщую пользу христианского мира. Такие совершенные качества, как презрение к вещам и любовь к бедности, не заключены в человеческой природе; во всяком случае, они не всеобщи. Как известно каждому, согрешать свойственно человеку, и Христос всегда прощал согрешивших, если те просили Его от чистого сердца. И если человек согрешает, будь он даже священником, еще нет причины говорить, что он не христианин. И не следует ради этого изводить под корень всех священников, лишать их имущества, пытать их, убивать, сжигать церкви и делать им столько зла, сколько хотите вы, чтобы им делали.
Но вам недостаточно обосновывать ваше мнение подобными замечательными аргументами; вы, чтобы вам никто не мог возразить, все сваливаете на Бога, утверждая, будто случившееся в Риме дозволил Он сам, желая произвести из этого «большее благо». Честно говоря, мне кажется, уличные воры и разбойники подчас говорят о религии более разумно и учтиво, нежели вы. Ибо, когда их предают в руки правосудия, чтобы обезглавить, они, не имея, что сказать в свое оправдание, просят о милости со словами, что это дьявол внушил им сделать такое-то зло, пытаясь на него возложить вину за свое преступление. И это гораздо более пристойно, чем делаете вы, возлагая вину на Бога и говоря, будто Он дозволил это ради большего блага. Вы подгоняете слова к этому термину «дозволил», рассчитывая, что нельзя будет распознать ваше намерение. Но очевидно одно: дозволение Бога в этом случае состояло не в чем ином, как в том, что он не возбранил этому войску, оставив его при его свободной воле. При желании оно могло удержаться от тех злодеяний, которые совершило, – злодеяний, порожденных скорее подстрекательством дьявола, чем попущением Божиим, на которое точно так же можно сослаться в извинение тех зол, которые, по вашим словам, творят священники и все остальные люди на свете, как ссылаетесь вы в извинение дел, сотворенных солдатами в Риме, – ведь, конечно, ни одно дело не совершится, если Бог не допустит ему совершиться.