[71]. А теперь Кастильоне, в видах будущего сближения двух врагов, папы и императора, приходилось оправдывать обоих в глазах друг друга и общественного мнения. Если молодой Вальдес понимал свою задачу очень просто: чтобы очистить от вины императора, нужно во всем обвинять папу, то от Кастильоне требовалось убедить потенциальных читателей (испанский двор, а возможно, и весь правящий класс Империи и Европы), что для прочного мира и союза между Римом и Мадридом не существует ни объективных, ни личных препятствий; мешают ему лишь происки отдельных ничтожеств.
Вероятно, дальнейшее сближение позиций обеих сторон побудило как можно скорее предать забвению историю с «Диалогом». Вальдеса никто не укорил ни словом; его положение при императоре только упрочилось[72]. Но известно и другое: через считаные дни после составления письма Карл предложил нунцию епископскую кафедру города Авилы вместе с двенадцатью тысячами дукатов годового дохода[73]. Не было ли это попыткой «успокоить» Кастильоне? Очень похоже на то. Бальдассаре, поблагодарив за оказанную ему честь, ответил, что не может принять ее, когда между Святым престолом и Империей отсутствует действительный мир.
В декабре Кастильоне исполнилось пятьдесят. Душевное состояние, в котором встречал он день своего рождения, описано в стихах – последних, которые от него остались. О его состоянии физическом мы не знаем ничего определенного, но, видимо, оно было не менее тяжелым.
A che più a un infelice far ritorno,
odioso e ingrato mio giorno natale?
Tempo era hormai che la Parca fatale
chiudessi agli anni miei l’ultimo giorno!
Forsi speri vedermi di ostro adorno,
ma a me conviensi pompa funerale,
ché hor veggio ben come una vita frale
e mille morti a un tempo cominciorno;
sì che non chieder, fra tanti martiri,
di fior’ corone, o che d’arabo odore
in segno di letitia el ciel respiri:
sacrificio harai ben dal mio dolore,
ché con lamenti, lachryme e suspiri
te celebran la lingua, gli occhi e il core.
«С каким еще бо́льшим несчастьем ты возвратишься ко мне, ненавистный и злосчастный день моего рождения? С давних пор роковая парка скрывала последний день моих лет. Может быть, ты надеешься видеть меня облаченным в пурпур? Но мне к лицу погребальные пелены, ибо теперь вижу, как одна хрупкая жизнь и тысяча смертей начались для меня одновременно. Итак, посреди стольких страданий не стану просить ни цветочного венка, ни того, чтобы небо благоухало аравийскими ароматами в знак радости. Но ты принесешь, как праздничную жертву, мою скорбь – ибо жалобами, слезами и вздохами празднуют тебя мои уста, глаза и сердце».
В конце января 1529 года, когда примирительный визит в Италию был вполне подготовлен, император еще раз настоятельно предложил Кастильоне епископство Авилы. На этот раз Бальдассаре ответил согласием. Во всяком случае, так передали в те дни в своих донесениях несколько иностранных послов. Сам же Кастильоне, не говоря ничего о епископстве, писал домой, что чувствует себя хорошо, как никогда за все время, проведенное им в Испании.
6 февраля в Толедо происходили праздничные торжества по случаю предстоящего отъезда императора. Кастильоне лежал при последнем издыхании; рядом с ним неотступно находились его племянник Лудовико Строцци и врачи, присланные по личному распоряжению императора. Утром 7-го он отошел.
Император почтил папского нунция роскошными похоронами, на которых присутствовал весь двор. Тело Кастильоне было положено в кафедральном соборе Толедо, рядом с останками древних кастильских королей. «Умер один из лучших рыцарей этого мира», – сказал Карл после похорон.
Папа Климент, скорбя по усопшему, повелел уплатить его долги, разделаться с которыми Кастильоне при жизни так и не удалось. Луиджа Гонзага ответила на папские соболезнования с той же немудрящей и непоколебимой набожностью, что звучала всегда в ее письмах сыну, но и с достоинством. Может быть, именно эту материнскую, простонародную, не затронутую никакими веяниями эпохи веру Кастильоне и защищал горячее всего в своей яростной полемике с Вальдесом.
«Святейший отец,
целую ваши святые стопы. Узнав о неожиданной смерти моего любимого и единственного сына мессера Бальдесара, я почувствовала такую крайнюю скорбь, которую может понять каждый, осознавая эту величайшую утрату, которую я понесла в преклонном, более чем семидесятилетнем возрасте, и его бесконечное почтение и нежную любовь ко мне, его убогой и несчастной матери. Но поскольку такова воля всемогущего Бога, я, помня о том, что мой сын умер на службе вашему блаженству и Святому престолу, и о прекрасных качествах, бывших в нем (хоть воспоминание о них и пронзает мне сердце, как нож), могу лишь возблагодарить Божью благость за все, что ей было угодно. Как на мое единственное прибежище и утешение, я во всем полагаюсь на милосердие вашего святейшества, дающее мне уверенность, что верное служение моего сына не будет забыто. В своей жизни он не сподобился за него той награды, на какую позволяли надеяться его заслуги. Но он оставил образ своей верности вашему святейшеству – единственного сына с двумя маленькими сестрами, которых я постараюсь научить всем добрым делам, каким смогу, веря, что ваше святейшество будет их защитником и помощником. Припадая вместе с ними к вашим святейшим стопам, молю вас, да соизволите дать душе моего сына полное отпущение грехов. Оказав ему такую милость, вы принесете мне величайшее утешение, так как больше всего на свете я желаю, чтобы его душа ощутила помощь от дражайших духовных сокровищ вашего блаженства и святой Церкви. Снова целуя ваши святейшие стопы, со всяким смирением вверяю себя вашему блаженству.
Вашего святейшества смиреннейшая раба, несчастная
Алуиза Гонзага да Кастильоне»[74].
В 1530 году останки Бальдассаре Кастильоне были перевезены в Мантую и положены в пригородной церкви Санта-Мария делле Грацие, служившей усыпальницей маркизов Гонзага.
Приобретшая широкую популярность еще при жизни Кастильоне в нескольких рукописных вариантах, после смерти автора книга стяжала такой успех, которого он не мог и вообразить. За шестнадцатый век число ее изданий в одной Италии перевалило за сорок, а по всей Европе – за сотню. В 1534 году был опубликован испанский перевод, в 1537-м и 1585-м – два французских, в 1561-м – английский, в 1561-м, 1571-м и 1577-м – три латинских, в 1565-м и 1593-м – немецкий, в 1566-м – польский. Не выходил «Придворный» из моды и в последующие два века. Разумеется, не обошло книгу папского нунция и внимание церковных властей: в 1576 году она была внесена в «Индекс запрещенных книг».
Надеемся, что даже краткий и пунктирный рассказ о жизни Бальдассаре Кастильоне убедит вдумчивого читателя в том, что его книгу, неразлучную его спутницу в течение двух с лишним десятилетий, было бы неправильно и неплодотворно рассматривать отдельно от судьбы и личности автора. Время Итальянских войн, заполнившее собой всю сознательную жизнь Кастильоне, было временем бесчисленных человеческих трагедий, если употреблять это слово в обыденном смысле; но автор «Придворного», пощаженный многими тогдашними бедствиями, предстает нам и как настоящий герой трагедии в античном смысле – трагедии, достойной Софокла и Еврипида: как человек, ведущий неравную борьбу с превратностями судьбы и социальными условиями за внутреннюю красоту, за лучшее не только в себе, но и в других. По родовому предназначению военный, Кастильоне борется за любую самую хрупкую возможность для мирного сосуществования и творческого труда людей, за то драгоценное и вечное в европейской цивилизации, что не подвластно всем формам соперничества и вражды – классовой, межгосударственной, религиозной. Именно это, как нам представляется, а не «благовоспитанность и изысканные манеры»[75] подразумевал Карл V, назвав Кастильоне после его смерти «одним из лучших рыцарей этого мира».
Часто высказывается, с опорой на авторитетные имена, мнение, будто Кастильоне «усматривает в блестящем, всесторонне развитом придворном воплощение гуманистического идеала личности»[76]. Изображение этого идеала и объявляется главной целью книги.
Но сам Кастильоне не говорит об «идеале личности», а рассматривает придворного под углом его социального положения и обязанностей, формулируя свою задачу прямо и просто: «…Если возможно, создадим такого придворного, чтобы тот князь, который будет достоин его службы, даже если его государство мало, мог бы именоваться величайшим государем» (I, 1).
Вот и еще одно, не менее авторитетное суждение, которое мы, однако, также не можем принять: «Все дело здесь в эстетическом любовании антично-средневековыми ценностями, в превращении своей собственной жизни в предмет эстетического любования. Только так и можно понять… Бальдассаре Кастильоне»[77].
Для оценки, насколько справедливо это суждение, начнем с того, что просто обведем взглядом круг персонажей «Придворного». В его центре – тяжело больной, с трудом поднимающийся с постели герцог со своей девственной женой, которой не дано познать радостей материнства. (Ко всему прочему ее, как и мужа, давно изводит подагра, но об этом книга молчит.) И именно они, эта несчастная пара, по крепкому убеждению Кастильоне, поистине достойны именоваться великими государями. Значит, если уж в «Придворном» и идет речь о совершенстве, то представление о нем у автора совсем не такое, которое мы привычно-поверхностно приписываем Ренессансу, глядя на микеланджеловского «Давида» или на «Персея» Бенвенуто Челлини.