Приемные дети войны — страница 21 из 37

Полицейский почесал в затылке.

— Годи чуток, не припомню, кто мне давеча жаловался на печь. Дымит, адская головешка! Ах да! Евграфовна! Та самая, чью печь мы клали с тобой, Никитка, в году… Дай бог памяти…

— В сороковом, когда забривали на Финскую войну.

— Точно! Ну и память у тебя, будто из дуба вырезанная. Крепкая! А у меня, как стал зашибать, — щелкнул себя по кадыку, — отбивает ее начисто.

— Не пей.

— Как не пить, если пить хочется?

— Превозмоги.

— Спасибо за совет. Я — да, превозмогаю. Вот веду и превозмогаю, как видишь сам трезвыми своими глазами. А куда веду, там не превозмогают. Там уже дым коромыслом. Что же мне и там превозмогать? Эх, да что говорить! Житуха…

— Говорить нечего — закройся. Пусть твой пленник хоть слово вякнет. А то не по-людски получается: говорим-говорим, а культуру не знаем.

— Ему вовсе не об чем разговоры вести. Он, доложу тебе, личность темная, дюже подозрительная.

— Куда ведешь?

— На охоту!

— А ружье его где?

— Не видишь? Сзади несу! — Андрюха Коренник потряс карабином и, довольный удачной шуткой, расхохотался.

— А в чем охотника этого виноватят?

— Так он тебе с ходу и признается…

— Нам с Гришей не в чем признаваться! — возмутился Коля.

— А кто лез к старшому в сад?

— Подумаешь, сунулись за яблоками. Голодные были — вот и сунулись! — сказал Коля, дав понять Никите, что замели их случайно, без всякой связи с выполнением боевого задания.

Партизанский связник как ни в чем не бывало перевел взгляд с Коли на полицейского.

— Андрюха, закурить у тебя не найдется?

— Найдется! Нам выдают под расписку. А ты какую марку смолишь — нашу али германскую?

— КЧД.

— Что?

— Кто Что Даст.

— Ага, такая марка как раз у меня водится, — радостно отметил конвоир, протягивая приятелю тугую, только-только початую пачку.

— Благодарствую. — Никита пыхнул зажигалкой, закурил, молча пососал сигарету и, сбивая пепел, сказал старому приятелю: — Ну, бывай! Я к Евграфовне. Надыбаю работенку — позову.

Припадая на раненую ногу, Никита пошел по улице дальше, пошел степенно, ничем не выказывая волнения, словно встреча с Колей никак его не поразила, словно он привык сталкиваться с ним не где-нибудь, а именно в Гиляево, и не как-нибудь, а в окружении врагов.

Через сени Колю ввели в горницу, и он с недоумением остановился на пороге. Было отчего прийти в недоумение. Он шел на допрос, а попал на вечеринку. За длинным, торцом к двери столом, уставленным мисками со жратвой и бутылями с самогоном, восседали — "пять, семь" — девять мужиков с гранеными стаканами.

Деревенский староста, стоя лицом к входной двери, заканчивал очередной тост:

— …И посему выпьем по четвертой. Как говорят в народе, без четырех углов избы не бывает.

Степан Шкворень расширил рупором рот, воткнул меж губ стограммовый стакан, дернул кадыком.

— Хорошо пошла! — со смаком сказал, мощно выдохнув воздух.

— Дай бог не последняя! — откликнулся эхом сидящий сбоку от него старичок-разливальщик с курчавой, поросшей островками мха бородкой и приплюснутым, точно вмятым от удара кулака, носом.

Подталкиваемый конвоиром, Коля двинулся к старосте. Степан Шкворень, опираясь о стол, ожег его кошачьим огнем своих зеленых глаз.

— Ну как, чурило? В штаны не наделал, пока сюда вели?

— Хотите проверить? — Колька взялся за пряжку брючного ремня.

— Ладно, ладно, свое все равно для тебя не пахнет. А нам нечего портить аппетит.

Обостренный слух Коли расслаивал на отдельные реплики тот неразборчивый гул, что стоял в комнате. Он слышал:

— Что за фрукт?

— Из партизан небось?

— Какой партизан? Недодел! Восемнадцати, поди, еще не натикало.

— Я ему часы тут бы и остановил, чтобы не тикали!

— Тихо вам! — рявкнул начальственный голос.

Все уставились на старосту. Он налил полный стакан самогону, зачем-то посмотрел мутную жидкость на свет и с ухмылкой протянул Коле.

— Выпей за здравье друга своего. Как его, не больно ли я зашиб?

— Не до смерти.

— Вот и выпей, чурило. Тебе тоже будет не до смерти.

Коля отрицательно мотнул головой.

— Брезгаешь?

Коля, потупясь, рассматривал мыски своих тупорылых сапог.

— Брезгаешь однако. Не хочешь из-под нас пить.

Степан Шкворень дышал на него распахнутым ртом, одаривал спиртным духом вперемежку с острыми запахами лука, жаренной на сале картошки и кислой капусты.

— Я не пью.

— Нет таких, чтобы не пить! — ласково лучился старичок-разливальщик.

— А ну, раззявь ему пасть! — приказал староста. И сразу же, как Андрюха Коренник запрокинул голову Коли, влил в него убойную порцию самогона. — Вот так! Хорошо пошла. А говоришь — "не пью".

— Все пьют, — поддержал старосту старичок-разливальщик. — Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким умрет.

— Повторить! — загудел дымный махорочный воздух.

Коля, еще не придя в себя от неожиданности и не успев опьянеть, вновь мотнул головой — нет! Но Степан Шкворень с деланым сожалением развел руками:

— Публика просит.

И процедура со стаканом повторилась. Новая порция самогона пламенно скользнула в желудок "Гады! Что делают? Они же мне так развяжут язык, проговорюсь!" — с испугом подумал парень.

— По третьей! — неслось по кругу. — По третьей! Бог троицу любит! На-ли-вай!

Степан Шкворень ткнул Колю в грудь пальцем и, видя, что он мешковато покачнулся, сказал собутыльникам:

— Хватит, язви его в маковку!

И тут в Коле взбунтовалось чувство протеста.

— Нет, не хватит! — заплетающимся языком ввязался он в спор, невзначай избрав самый правильный в сложившихся обстоятельствах план дальнейшего поведения. "У пьяного в усмерть ничего не выпытаешь!" — мелькнуло в мозгу и погасло. Он схватил со стола бутыль и, булькая, присосался к горлышку.

Импровизация удалась. Одобрительно загудели голоса.

— Силен, стервец!

— А говорил, что непьющий.

— Все они такие — язвенники и трезвенники.

— Да-да. Все такие на первых порах.

— Сначала — "непьющий!"

— А потом от бутылки не оторвешь!

Под восхищенное — "о-о-о!" — Коля глотал самогон, вернее, делал вид, что заливается дремучим напитком. Но и этого было достаточно. Никто не подловит его на обмане. Кто уследит в густом табачном дыме за "молочком из-под бешеной коровки"? Тут за своим стаканом не успеваешь присмотреть: раз-два, и — донышко. Не то что за бутылью. Текучая жидкость, холера ей в бок!

Цирковое представление "юного выпивохи" не могло продолжаться долго. Староста отстранил Колю от бутыли, резким движением привлек к себе.

— Нам еще поговорить надо.

— Буд-дем гов-ворить, — заикаясь, пьяно ответил парень.

— С чем пожаловал к нам, чурило?

Автоматически Коля ответил в рифму:

— Чурило, чурило — отправлен на мыло! — и понял по реакции хохочущих сельчан, что попал в точку: в такой словесной галиматье его спасение.

Степан Шкворень потряс его за грудки.

— Ты от партизан? Задание?

— Задание, задание зовет нас в мироздание.

Степан Шкворень растерянно посмотрел на собутыльников.

— Чего это он? Тронулся?

— Он стихотворец! Что ни слово, то в лад и в склад, — пояснил Андрюха Коренник.

— Кто доложил?

— Сходи, Лукич, в амбар. Погляди. Там он стену своими виршами разукрасил.

— Хорошие вирши?

— Дюже хорошие. Мол, в памяти людей нам, Лукич, какими были, такими оставаться навсегда.

— Правильными, значица?

— Это у людей сподобнее спросить, Лукич.

— Себя и за человека не признаешь?

— Вот пить брошу, и признаю.

— Ладно! Хватит валять дурака!

Коля почувствовал, как пальцы старосты нервно сжали его плечо.

— Что велели тебе выведать партизаны?

— Партизаны, партизаны, не вставайте утром рано, придет серенький волчок, вас укусит за бочок, — пленник понес привычную уже околесицу, примечая, что окружающие его мужики охотно включаются в новую для них игру. Кое-кто шевелил губами, отыскивая подходящую рифму. И до него доносилось: "Утром рано не трожь баяна", "На ногах стоит бычок — молодой паровичок". Незаметно умственное напряжение повернуло их от поисков рифмы, тяжелой, маятной работы, к делу легкому, приятному — к песне. И они запели, мягко и вкрадчиво, словно предались сладкой истоме:

Жизнь моя вылита,

Жизнь моя вылита.

Жить не дали, и вот тебе — старость.

Ничего не закончено.

На душе червоточина.

За Отчизну обидно —

Дуракам под управу досталась.

Мужики вытягивали давнюю, знакомую сызмальства мелодию, катая в горле округлые, тающие во рту слова.

Высокий голос жаловался с надрывом:

— Ох ты, судьба моя, судьбина!

Другой голос баритоном вторил:

— Пожалей родного сына!

Но общий, колышащийся в комнате гул давил прочие звуки, как порожистой рекой низвергался хором:

Горько, нудно, печально.

И причинно обидно.

Темень, темень кругом.

Ничего нам не видно.

Ступишь влево ногой,

Ступишь вправо.

Все одно —

Нищета и управа!

Староста все еще держал Колю за плечи, все еще дышал ему в лицо жарким перегаром, но голова его скособочилась — правое, поросшее курчавым белесым волосом ухо, задралось вверх, ловя мелодию. Со стороны казалось, что песня, точно животворная влага, вливаясь в это диковатое ухо, преображает скуластую с бродячими желваками физиономию, сглаживает в ней острые углы.

Степан Шкворень не утерпел, оттолкнул паренька и, не глядя, как он, одолеваемый спиртными градусами, опустился на пол, вплел свой гремучий, вызывающий дребезжание стекол речитатив в общий хор. Он запел, оседая на скрипящую под его телом табуретку, запел, умиротворенно закрывая глаза. И лишь изредка выскальзывали в щелку век, подпаливая короткие рыжеватые ресницы, языки зеленого огня.