Приемный ребенок — страница 47 из 61

Он еще какое-то время сидел молча, а затем наконец кивнул. Это был совсем легкий кивок, и вот тогда я уже знала, что думала правильно. Я знала, что он кого-то защищает, вероятно, своих родителей, и знала, что в этом деле все гораздо сложнее. Поэтому я поклялась, что помогу ему, и я именно это и собиралась сделать. Мы вместе прошлись по всем его травмам, и я подбадривала его, чтобы рассказал мне, как он на самом деле их получил. Мы вместе рисовали картинки: отец толкает его, а он ударяется рукой о туалетный столик. Его мать стоит наверху лестницы, пока он катится по ступеням вниз. Мы подбирали к словам пары, то есть я спрашивала, какие ассоциации у него вызывает то или иное слово, и каждый раз, когда я произносила слова «опекун», «родитель», «воспитатель», «мать», он писал слова страх, обида, боль, непонимание.

Через несколько сеансов я почувствовала, что у меня достаточно материала, чтобы идти к начальнику. Мы вместе прошлись по всем сеансам, прослушали пленки, проанализировали рисунки. Увидев и услышав те доказательства, которые видела и слышала я, начальник решил, что этого недостаточно для обращения в социальные службы. Он заявил, что я задавала наводящие вопросы, способствовала тому, чтобы мальчик давал те ответы, которые я хотела услышать, поощряла его за истории против родителей. Я пришла в ярость. Я однозначно верила в то, что мальчик говорил мне. Дело было не только в услышанном на сеансах и не в том, что можно увидеть на рисунках, это ощущение сложилось в результате общения с ним. Это было интуитивное чувство, инстинктивное. Но подобное не доказать, получалось только мое и его слово против родителей.

Мой начальник и совет директоров решили, что против родителей не будет предпринято никаких действий. Мы не можем ничего сделать, если мальчик не решит сам на них пожаловаться. Я была раздражена, взбешена и одновременно была в замешательстве и недоумении. Мы же слышали столько историй про то, как детей забирали у родителей из-за одного синяка на ноге, а тут мальчик рассказывает про жестокое обращение с ним, и мое начальство собирается просто это игнорировать. Мне приказали оставить дело, а его родителям сказали, что им нужно найти другого психолога. Но я не могла оставить это дело. Я не могла оставить ребенка одного с этими людьми, зная, что они с ним творят, зная, что с ним может случиться, если я не стану ничего делать. И я пошла в полицию.

Пэмми закрывает рот рукой, словно таким образом пытается не дать себе меня перебить. А я знаю, что если сейчас не расскажу все до конца, то просто закрою рот и больше никогда не подниму эту тему. Но я хочу кому-то рассказать об этом, поэтому продолжаю дальше, до того, как она успевает произнести хоть слово.

– Я показала им все: рисунки, высказывания. Я провела много часов в маленькой серой комнате, перечисляя все травмы, которые получил мальчик, все нападки, все проявления жестокости в отношении ребенка, все, что, по моему мнению, сделали родители.

Теперь я говорю быстрее, при этих воспоминаниях слезы текут у меня по щекам. Я все еще вижу лицо мальчика, оно стоит у меня перед глазами – он был поставлен в тупик, считал себя преданным, когда полиция вместе со мной появилась у него дома.

– Полиция забрала родителей мальчика, их допрашивали часами. Его тоже забрали. Но он ничего не сказал. Он отказался делать какие-то заявления против родителей, а когда ему дали прослушать записи, сделанные во время наших сеансов, заявил, что я заставляла его говорить эти вещи. Он говорил так, чтобы порадовать меня, потому что знал: я хочу услышать именно это. Он сказал, пока запись не велась, я заявила ему, что сам он такие увечья себе нанести не мог, в этом виноват кто-то другой. Он сказал, что я давила на него, снова и снова, и в конце концов он просто согласился со мной, чтобы я отстала от него.

Я вытираю теплые слезы со щек и стряхиваю руку Пэмми, которую она опускает на мое плечо. Мне не нужна ее жалость, мне нужно, чтобы она поняла.

– В конце концов полиции пришлось отпустить родителей. Никаких доказательств не было. Без показаний мальчика у полиции ничего не было на родителей. Я ждала в дежурной части, в отделении полиции на тот случай, если я им потребуюсь, если буду нужна мальчику. Я думала, что после такого испытания ему захочется с кем-то поговорить. Вместо этого мне пришлось встретиться с родителями. Когда они проходили мимо меня, мама обнимала мальчика и прижимала его к себе покрепче. Перед тем, как выйти из отделения, она повернулась ко мне, стала дико орать, обвиняла в том, что я пытаюсь разрушить им жизнь и отобрать у них ребенка. Она назвала меня лгуньей, сказала, что я запугивала и третировала их ребенка, требовала, чтобы я оставила их в покое и больше никогда с ними не разговаривала. Мальчик на меня ни разу не взглянул.

Я делаю глубокий вдох.

– Когда я вернулась на работу, меня к себе вызвал начальник. Он был в ярости из-за того, что я поступила не так, как хотели в клинике, я раскрыла конфиденциальные записи без их разрешения. Сказал, что родители мальчика подали на меня жалобу, будет проведено расследование, и если жалобу признают обоснованной, то клинику оштрафуют на значительную сумму. Родители заявили, что подают в суд, и добьются лишения лицензии, и не только моей, но и моего начальника. Единственным способом для клиники решить этот вопрос во внесудебном порядке – это мне самой оправдываться перед Генеральным медицинским советом. Я пришла в ужас от того, что дело станет публичным, – не из-за себя, из-за мальчика. Он был несовершеннолетним, значит, газеты не смогут упоминать его имя и фамилию, но я боялась, что люди все равно узнают, о ком речь, а от этого его жизнь станет еще тяжелее. Поэтому я уволилась. Я ушла не только с той работы, но и вообще прекратила заниматься психологией. Я сказала начальнику, что тихо уйду, не потребуется никакое длительное расследование, а к клинике не прилипнет дурная слава. Я умоляла дать мне рекомендации, чтобы я могла куда-то уехать и найти новую работу. Мой начальник согласился, но сказал, что рекомендательное письмо я получу только при том условии, что больше никогда не буду работать психологом.

Я вздыхаю и продолжаю говорить дальше.

– Что было самое худшее во всем этом? Самое худшее состояло в том, что я продолжала считать что была права. Я до сих пор уверена, что мы отправили этого мальчика к его родителям, зная, что они с ним сделали, какой урон ему нанесли, а я сама ничего сделать с этим не могла. После того, как я ушла с работы, то поехала к его дому, я сидела перед ним в своей машине. Я хотела только удостовериться, что с ним все в порядке, но меня увидела его мать. Вероятно, она следила за мной больше часа, записывала на свой телефон, хотя я этого не знала, пока не приехала полиция. Мне сказали, что если я не прекращу сталкинг (они использовали именно это слово: сталкинг!), семья будет настаивать на возбуждении дела против меня. Я должна прекратить звонить им домой, хотя я звонила всего раз или два, чтобы поговорить с мальчиком. Я больше не должна ему ничего писать. Я понятия не имела, что мать нашла записку, которую я передала через одного из одноклассников. Я умоляла его сказать правду, объясняла, что только тогда смогу ему помочь. Полиция позвонила Дэну, чтобы он за мной приехал, и я была вынуждена рассказать ему, что сделала.

– О, Имоджен! – выдыхает Пэмми. – И что он сказал?

– Дэн вел себя типично для него, – отвечаю я, вспоминая, как он возвращал меня к жизни, заботясь как о больном ребенке. – Он обо мне беспокоился, суетился вокруг, пытался заставить меня обратиться к врачу. Он вел себя как идеальный муж, при этом не понимая ничего.

– А чего ты ожидала? Как он мог понять, Имоджен? Ты ожидаешь, что он поймет причину твоего отчаянного желания спасти мальчика от жестокого обращения и пренебрежения, не зная, что никто не спас тебя? Все видели, какой была твоя мать, и никто ничего не сделал, черт побери, чтобы что-то изменить. Все потому, что ты знаешь, какая это жизнь, да? И ты прекрасно понимаешь, что происходит с этой маленькой девочкой. Ты отчаянно хочешь сделать для них то, чего никто не сделал для тебя. Но твое прошлое мешает тебе четко мыслить. Я хочу сказать, что все понимаю, на самом деле понимаю, и ты знаешь, что я люблю тебя как сестру, но твой приход в школу? Записки его друзьям? – Пэмми качает головой. – Ты самый глупый умный человек, которого я знаю.

Я издаю стон.

– Я знаю. Неужели ты думаешь, что я не знаю? После того, как я выключилась из всего этого, я четко увидела, как безумно себя вела. Я была так уверена, я не сомневалась, что права.

– Как и в случае с Элли? – мягко спрашивает Пэмми. – Ты думаешь, что так глубоко погрузилась в это дело потому, что не смогла помочь тому маленькому мальчику?

– Может быть, – отвечаю я. – И что, если так? Это означает, что я не права? Одна ошибка означает, что я должна полностью отказаться от своих убеждений?

– Это означает, что тебе следует быть более осторожной, – советует Пэмми. – Это означает, что тебе не следует так увлекаться, что ты сходишь с ума. Это означает, что ты во второй раз не можешь рушить свою жизнь. А сейчас тебе угрожает именно эта опасность.

– Это еще не все. – Раз уж я столько рассказала Пэмми, то должна признаться и в остальном. Я должна сказать ей истинную причину моей неуверенности – рожать ли Дэну ребенка, которого он так хочет, или не рожать, истинную причину моего возвращения в Гонт при первой же подвернувшейся возможности. То, от чего именно я сбежала. – О мальчике, про которого я тебе рассказала, писали все газеты. Это Каллум Уолтерс.

У Пэмми округляются глаза, и я понимаю, что она знает, о ком я говорю.

– Тот самый, который…

– Тот самый, который совершил самоубийство после того, как его родителей ложно обвинили в жестоком обращении.

Глава 79

Элли

– Это твоих рук дело?

Мэри хватает Элли за руку, она возбуждена, у нее горят глаза. Она странно смотрела на Элли на протяжении всего ужина, а теперь, как только они остались одни и она наступает на нее.