ов сорокачетырехлетним пенсионером вернулся домой. Вид него, как рассказывал Семенюк, был болезненный, ходил сгорбившись, сильно прихрамывая. Стал часто выпивать. По-прежнему был очень компанейским.
Через дом от Синевых сидел на лавочке голый по пояс мужчина. Массивное тело овевал теплый ветерок, мужик сладко поеживался, сонно поглядывая на берег, на реку. Что-то в его лице мелькнуло знакомое. Рябиков подошел. Сонные маленькие глазки глянули с неожиданной хитрецой — как будто проклюнулось что-то живое в бесформенной неподвижной массе. Очень знакомые глаза! Только лицо не то. Но когда поздоровался с мужиком и тот ответил слегка осипшим, слишком тонким для такого массивного тела голосом, — сразу вспомнил: да это же сын знаменитого в прошлом оковецкого милиционера Саши Длинного — Александра Никитича Лебедева.
— …Ну да, это батька мой, — подтвердил, покашляв в кулак больше для солидности, мужчина. — Эва, час назад заходил. А вы, не ошибусь сказать, Рябиков?
— Жаль! — сказал Александр, пожав тяжелую, налитую силой руку собеседника. — А где Александра Никитича найти можно?
Сын Саши Длинного с неудовольствием покряхтел, покрутил головой на толстой шее. И как только у худого, жилистого Александра Никитича мог уродиться такой богатырь!
— Да где ему быть — на кладбище возится, могилу сооружает…
— Кому могилу?
— Себе, — ответил сын Лебедева, повозившись на лавке и сильным шлепком согнав с груди слепня.
— Как себе?! — воскликнул, не поверив словам, Рябиков.
— Да так — себе. Я, говорит, помру скоро, а вы, мол, обалдуи, и могилы мне хорошей не соорудите. Так я сам постараюсь. И возится… перед людьми стыдно. Уж и в прошлом годе яблонь насажал, берез, ограду поставил, теперь опять возится чего-то. Нашел занятие, можно сказать.
Рябиков решил разыскать старика.
— Скажите, Алексей Александрович, вы с братьями Синевыми часто виделись?
— А чего ж с ними не видеться — через дом живем. Я сам шофер, за рулем горбачусь, бывало — дровец привозил.
— Как они жили в последнее время?
— А что кошка с собакой. Анатолий-то — он мужик деловой, хозяйственный, рассказывал мне, как на Кубани живет, — аж завидки брали: два кабана, корова с годовалой телкой, стадо гусей. Всего прорва. Дом каменный. Жалко Анатолию было, что дом здесь разоряет Пашка. Не хотел свой рубль упустить.
— А как Павел жил?..
Лебедев-сын пренебрежительно махнул рукой.
— Разве это жизнь? Никаким делом не занимался. Никакого хозяйства. Только книжечки читал да языком трепал. Денег никогда не было. А у самого пенсия да кочегаром в школе работал.
— Но, говорят, к нему люди хорошо относились?
— А чего к нему относиться? Что — был, что — не был. Кому он нужен-то такой? Зарыли — и всего делов. Только Надеждиха и поревела.
Ошеломленный Рябиков молчал. Да и говорить что-либо было бесполезно.
— Вот Анатолия жалко. Этот не зря живет. Мозгой шевелит и руки хорошие. Крышу-то перекрыл, глядите — картинка. А теперь сидит из-за этого…
— Так вы не верите, что он убил брата?
— Дело темное, а отравить хотел. Сам видал, как под кровать Пашки, будто невзначай, пузырек незакрытый с клопиной отравой поставил. Я у них в тот вечер сидел, в карты играли, а Пашка пьяный на кровати лежал.
— А вы что же?
— Я-то? Подошел, из-под носа у Пашки пузырек убрал, в чулан снес. Анатолию кулак показал.
— Может быть, он нечаянно поставил?
— Такой нечаянно ничего не сделает.
— Он вам что-нибудь сказал?..
— Захныкал: не обратил, говорит, внимания, что за посудина…
Рябиков вспомнил показания Надеждиной — читал протокол. Уходил с Красивой набережной в тягостном размышлении: как спокойно сказал этот сын Саши Длинного о «ненужности» Павла Синева на земле. Какие страшные слова. И какие страшные мысли.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
За месяц до приезда Рябикова в Оковецк в доме Синевых на Красивой набережной сидели две женщины — Поля Овчинникова и Люба Надеждина.
Слабый вечерний свет, проникая в два окна, освещал комнату неровно и пестро. В этом освещении чувствовалось что-то очень летнее, закатное. Посреди комнаты стоял покрытый клеенкой стол. За столом сидели Поля и Люба.
— Люба… вот чего я никак не пойму. Если Толя погостить приехал — долго зажился, хотя мне-то в радость… Если совсем — зачем скрывает? Вот уезжал — опять вернулся. Может, с женкой неладно у него что? Ничего не говорил? Мне спрашивать об этом нельзя…
— Паша спросил как-то раз. Да он сама знаешь какой — покидал-покидал каких-то слов неразборчивых, а потом вовсе замолчал. Как нарочно заикаться начинает — ничего не поймешь.
— Это у него с войны, контуженный он был.
— Да знаю я. Но уж больно хитрый твой Анатолий.
— Какой он мой! Если б… Ах, любила я его, когда он вернулся с армии! Если б ты знала, как любила. Да и он не чужой был.
— …И сейчас, только войдешь — отзывается в нем что-то.
— Ты правду говоришь?
— Да уж тут не обманешься.
— А все-таки не тот стал. Как перетянута душа у него веревочкой — лишний раз пошире вздохнуть боится. Все время начеку, даже и выпьет когда.
— Это я тоже вижу. Да и Паша говорит: не тот брательник стал. Он-то думает, что тут только Вера его виновата. А я так считаю: сам Толя себя покалечил. Как начнет говорить — хозяйство да хозяйство, и просвета никакого, только кабаны, овцы, гуси… О детях столько не говорит — и не вспомнит, есть они или нет, а о кабанах всегда помнит. Вот постепенно душу-то и покалечил. Усохла она у него. Мертвая стала.
— Ох, Люба, не говори так, больно мне слышать!
Стукнула дверь. Вошел Павел, посмотрел на них, сказал весело:
— Люба, пошли грибы приготовим — полкорзинки набрал! Да картошку поставить надо. Толя собирался бутылку принести: получка у него сегодня.
Когда они вышли, Поля нервно встала, подошла к окну, перегнулась, всматриваясь в берег. Лицо, казавшееся до этого моложавым, сразу покрылось сеточкой морщин. Ей было лет сорок шесть — сорок семь, но в движениях чувствовалась живость, даже, казалось, привычная легкость человека, который не боится сделать лишний шаг; лишнее движение для него не в тягость — вся жизнь проходит в движении. Усталость накапливается незаметно, постепенно, и скажется потом, много позже, если не одолеет какая-нибудь нежданная хворь. Лицо обветренное, загорелое, на голове цветастая летняя косынка. В глазах, неприметных, обыкновенных, видна свойственная женщине ее возраста тревога, они как будто спрашивают у всех, кто рядом: что же дальше-то? Что еще может быть для меня в жизни, или уже не произойдет ничего, и так я постепенно и состарюсь, не заметив этого сама?..
Поля смотрела на берег Волги. Там, над самой водой, она восемнадцатилетней девчонкой увидела молодого военного. Он стоял без фуражки — она лежала рядом на траве — и смотрел в маленький перламутровый бинокль на противоположный берег. Услышав рядом шаги, обернулся.
— Хочешь посмотреть?
Она кивнула. Он подал ей бинокль; приставила к глазам.
— Нет, не так… — его рука, поправляя бинокль, касалась ее плеча, щеки, и так негаданно приятно было это прикосновение, что весь тот день помнился не таким, как прожитые до него. От этого дня осталось что-то мягкое в душе, вольное и сладостное, и весь он виделся отсюда легким, светлым, как воздух над июньской Волгой. Далекое лето — двадцать девять лет назад. И то лето, и следующее они были вместе — до самого отъезда Анатолия с его новой подругой. Женитьба его произошла так быстро, что она и сообразить ничего не успела, как Анатолия уже не было в Оковецке.
Из сеней доносились голоса Паши и Любы. Паша совсем не похож на брата. О завтрашнем дне никогда не думает. Если бы не Люба — всегда голодным сидел. А Люба привязалась к нему, притерпелась, ходит теперь, как к своему. Если Анатолий не врет и с женой у него все хорошо, тогда он из них четверых самый благополучный. У нее, у Поли, муж умер четыре года назад. Паша давно со своей расстался. Люба осталась вдовой в тридцать два года: муж погиб на лесозаготовках. Паша не предлагает ей идти за себя замуж, знает, что горя ей с ним не избежать. А любит, видать, сильно. Прошел слух, что к Любе сватается шофер Дитятин — бегал по всему поселку, искал ее сам не свой. А узнал — вздор один, ни за кого Люба не выходит — так счастливей Паши в Оковецке человека и не было.
Вошли Павел и Люба. Странная пара. Худощавый Павел, да еще прихрамывает, да плечо кособочит, да в глазах растерянность нет-нет мелькнет, словно бы спохватывается он, вспомнив что-то про себя. И Люба с вечно прописанной на лице зовущей улыбкой, в полной ясности и спокойствии, в силе телесной и душевной. Хоть ураган на нее набеги — не покачнется. Ни одного острого уголочка у нее нет. Женская стать округла и плавна, воздух ее ласкова обтекает.
— Ну, Поля, будем ждать или сядем?.. — спросил Павел.
— Я домой побегу, а вы садитесь — чего его ждать, придет, — сказала она, хотя самой очень хотелось остаться. Но и навязываться Анатолию стыдно. Вдруг да подумает — вешается на шею, жену оттирает. Но она тут же усмехнулась своим мыслям: не оторвешь его от кубанского хозяйства. Она что — квартира в двухэтажном доме да дети, пусть взрослые, а с ней пока живут. Нет… У Анатолия и мысли такой не шевельнется.
Люба смотрела на нее внимательно и ласково.
— Иди, Поля, раз так, чего ж держать-то, — голос напевно-сильный, такой же улыбчивый, как лицо.
2
Красивая набережная покрывалась предвечерней черной шалью. Но еще были, видны и дома, и деревья.
Поднявшись крутой лестницей к мосту, Поля увидела шагавшего ей навстречу Анатолия. Шел он не быстро, но свободно, как ходят уверенные в себе люди. Брюки по привычке оковецких мужиков забраны в сапоги, из нагрудного кармана пиджака торчат авторучка и алмаз — Анатолий на овощесушильном заводе столярничает, приходится и стекла вставлять. Она острым взглядом охватила его всего. Мастеровит, ловок Анатолий, руки рабочие — и дня не посидит без дела. Ничего не стоило устроиться на завод. А мог бы и на другое предприятие пойти — везде примут.