И тогда Яков Сергеевич даже оробел, вроде бы и сник под этим ясным и бесхитростным взглядом.
— Да… — вздохнул Васька, прислушиваясь к тем мыслям, что совершались в нем. — Да… Такие дела. Давить до конца надо. Выдавливать начисто.
— Что-о?! — испуганно вскрикнул Яков Сидорович.
— Так… — задумчиво разглядывая его, ответил Васька. — Это я про тебя, сосед, говорю. Не обращай внимания.
— А! — успокаиваясь, понятливо кивнул Яков Сафронович. — Понимаю. А ты все обдумал, молодой человек? Ведь если что, так я много знаю про тебя…
— Обо мне все знают… — недобро усмехнулся Васька. — Но есть люди, к которым нужно присмотреться, чтобы узнать о них все…
И, вспомнив вдруг следователя, который вел пять лет назад его дело, Васька в упор заглянул в глаза Якова Спиридоновича.
— И выяснить, какие люди к ним приезжают…
Легко стало Якову Степановичу.
Горестно вздохнул он и мудрыми, до грусти мудрыми глазами посмотрел на Ваську. Все правильно. Все шло своим чередом. Сколько таких, как Васька, видел он за свою жизнь? И где они? Нет никого…
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Город распадался на куски. Был парк, где по ночам смутно белели уводящие в тайную глубину тропинки, а в сонной воде прудов дрожали отражения дворцов и статуй; был район вокзала, отсюда, с платформ, открывалось голубое поле залива; желтая осока и разноцветные лодки в бухте; были после войны возведенные кварталы с тяжелыми сановными домами и гипсовыми статуями; были районы новостроек, насквозь продутые ветром, где в сырую погоду вспоминалось все тягостное, что только случилось в жизни… А самым большим в городе был район «Шанхая». Извилистыми, запутанными переулками тянулся он до Петергофского шоссе. Весь он был обречен на снос, и дома здесь давно не ремонтировали. Прогнившие насквозь, они разваливались прямо на глазах.
Прохоров вздохнул.
Ему казалось, что все вокруг похоронного бюро пропахло воском и венками. Все: и эти скособоченные дома, и тихая улочка с островками зеленой незатоптанной посреди проезжей части травы.
День нынче выдался у Прохорова странный. Утром он сидел и пил чай, когда в дверь постучала Матрена Филипповна.
— У меня к вам дело, Евгений Александрович, — сказала она, усаживаясь напротив. — Такое дело… — Матрена Филипповна мило улыбнулась. — Не официальное…
И дальше уже, опустив глаза, она сказала, что одного из работников фабрики призывают сейчас на действительную службу, а без него работать нельзя, лучше уж совсем остановить производство. Так вот она и хочет попросить… Как зовут этого ответственного работника? Виктор Могилин. Да. Пузочес. У него, кстати, и мать инвалидка. Астмой болеет.
— Ну да… — кивнул Прохоров. — Понимаю.
Конечно, Прохоров не понимал ничего. Не понимал, какое отношение Пузочес имеет к фабрике, не понимал, почему Матрена Филипповна так заинтересовалась здоровьем тети Нины, — не замечал в ней раньше Прохоров особой любви к Могилиной; не понимал он и того, какое все это имеет отношение к военной службе… Но он понимал другое: раз Матрена Филипповна просит его о таком, — значит, и он может попросить ее похлопотать о своей командировке т а м, где, как говорил Кандаков, у нее остались еще связи. Это он и имел в виду, когда сказал «понимаю».
— Очень бы хотелось, Евгений Александрович… — Матрена Филипповна замолчала, не договорив до конца фразы.
— Разумеется, Матрена Филипповна… — кивнул Прохоров и задумчиво побарабанил пальцами по столу. — Все это так, но, понимаете, как назло, у меня сейчас нет ни минуты свободного времени. У меня… — голос его стал доверительным, — решается вопрос о заграничной командировке. Дело, все бумаги уже т а м… Надо похлопотать, а как — и сам не знаю. А так бы, конечно… Можно было бы повнимательнее проверить парня. Вообще-то я считаю, что здоровых людей нет. Все чем-нибудь да больны. Но… Сами понимаете. Времени нет…
— Ну, в этом я, наверное, смогу вам помочь… — сказала Матрена Филипповна. — Вы доверьте мне это дело, Евгений Александрович. Я думаю, что все уладится… Так, значит, мы договорились? — она встала.
— Если так, то, конечно, договорились. — Прохоров тоже встал. — Я сам уже думал, что что-то неладно у Могилина. Но… — он развел руками. — Знаете, какая у нас нагрузка? Нет, совсем нет возможности всесторонне обследовать человека. А есть, всегда есть разные нюансы…
— Я понимаю, Евгений Александрович… — Матрена Филипповна протянула руку Прохорову, и тот элегантно — так казалось ему самому — склонился и поцеловал наманикюренные пальчики соседки.
Прохоров был очень легкомысленным человеком, но легкомыслие в нем существовало и определяло его поступки и решения только до определенного предела. В том, что Прохоров считал для себя главным, он был предельно осторожен. Вот и сейчас, пообещав Матрене Филипповне комиссовать Пузочеса, Прохоров по сути дела уже знал статью, по которой можно было сделать это. Еще тогда, когда Пузочес попросил помочь ему, у него мелькнула эта мысль.
У младшего Могилина были исключительно плохие зубы. Ка́к он умудрился испортить их — Прохоров не понимал, но факт оставался фактом. Десяти зубов вообще не было у Могилина, а часть сгнила, и можно было сделать рентген и доказать, что это — мертвые зубы.
Первым делом, придя на работу, Прохоров разыскал карточку Пузочеса и внимательнейшим образом изучил ее. Он ничем не рисковал. По статье Пузочес был годен к нестроевой в военное время.
Такие дела нужно делать сразу. Но Пузочес не явился к Прохорову, и к концу дня Прохоров начал ломать себе голову, обдумывая, отчего это Матрена Филипповна вздумала просить за разгильдяя, целыми днями бренчащего на гитаре. Очень это все было непонятно.
Прохоров задумался и о том, почему он, честный и принципиальный человек, не отверг сразу предложения Матрены Филипповны, почему он вопреки своим правилам вступил в сделку, но слишком сложно было все это…
Поэтому-то и вздыхал он, пробираясь к своему дому сквозь кривые переулки Шанхая.
Вздохнув, свернул он в Монастырский переулок.
До революции здесь была известная всей стране обитель, в которой жили святые. Теперь от нее сохранилась только обшарпанная колокольня да остаток кирпичной стены, тонущий в разросшемся кустарнике.
Нужно было идти направо, но Прохоров свернул на узенькую тропинку, сдавленную зарослями крапивы, что вела к монастырским воротам, на которых еще и сейчас, приглядевшись, можно было разобрать надпись: «Детский дом имени Коминтерна». Да… Когда-то здесь был детский дом, но и от него сейчас осталась только эта полустершаяся надпись.
В глубине двора, возле колокольни, стоял Марусин и заглядывал в зияющий темнотой провал, не решаясь зайти внутрь.
— Марусин! — удивился Прохоров. — А что ты тут делаешь?
— Ш-ш! — Марусин прижал палец к губам.
Прохоров подошел ближе и тоже заглянул внутрь. После яркого солнца он ничего не увидел и только минуту спустя, приглядевшись, различил внутри церкви человека. Это была тетя Нина Могилина. Не замечая, что на нее смотрят, она стояла на коленях на грязном полу и крестилась, уставившись на стену, на которой за слоем копоти и плесени еще можно было различить блеклые изображения святых.
Жутковато стало Прохорову. В церкви царила полутьма. Солнечный свет проникал только через выломанную дверь да узкие окошки высоко вверху. Там, в снопах солнечного света, гулко хлопая крыльями, вились голуби, и огромные страшные тени их метались по заплесневевшим ликам святых…
Прохоров внимательно посмотрел на тетю Нину, и вначале ему показалось, что огромная крыса ходит возле нее. Он пригляделся внимательней и понял, что ошибся. Не крыса, а голубь, волоча разбитые крылья, ползал вокруг не замечающей ничего тети Нины.
Прохоров вздрогнул и, торопливо отвернувшись к ослепившему его свету дня, зашагал прочь. Марусин двинулся следом за ним.
— Я, когда сюда приехал первый раз, сразу и набрел на эти развалины… — задумчиво проговорил он. — И знаешь, что я тогда вспомнил? Шимозеро… Помнишь, мы вместе туда ездили? А потом вдруг тебя увидел. Странно… А здесь очень похоже на Шимозеро, только еще страшнее. Там мерзость, пустота, запустение, потому что там не живут, а здесь и живут, да все равно пустота и мерзость.
Он помолчал, ожидая, что Прохоров скажет что-нибудь, но тот молчал. Плотно сжав губы, он шагал рядом и совсем не похож был на того человека, которого привык видеть Марусин.
— Это пригород… — вздохнул Марусин. — Здесь все перемешано и ничего нет, чтобы было само по себе… Все живет по какой-то причине, ради чего-то, за счет чего-то и ничего, что само по себе…
— Как это? — удивился Прохоров.
— Ну так… Рядом большой город, и вся здешняя жизнь ориентирована на него. Не сама по себе, а ради него.
— А! — сказал Прохоров. — Так везде же так. Вся страна так.
— Везде… — грустно согласился Марусин. — Это общее — униженность сознания. И никто не живет. Все случайно. И люди, и их жизнь. Все ждут чего-то…
Прохоров искоса взглянул на него, но ничего не сказал. Они шли сейчас по улочке, вдоль которой сгрудились двухэтажные деревянные домики. Люди жили в этих домах слишком тесно, и вещи не вмещались в жилища, вываливались на улицу и сиротливо доживали свой век отдельно от людей, как эта вот лейка, подвешенная на гвоздь под окном второго этажа.
— Тебе отдохнуть надо… — невпопад сказал Прохоров. — Ты зашел бы, я тебе больничный выпишу.
— Это чем же я болен? — криво усмехнулся Марусин. — Умственным отупением?
— Все больны чем-нибудь… — ответил Прохоров. — Нет здоровых людей.
— Да… — согласился Марусин. — В пригороде — нет…
Они свернули в свой переулок и сразу увидели дом. Дальше тянулся пустырь с иссохшей землей, с дальней стороны которого белели легкие кварталы новостроек.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Стояло невыносимо жаркое лето. С утра, безжалостное, всходило солнце и обрушивало на городок весь свой жар. От него сохли деревья в городских скверах, мягким становился асфальт, задыхались и умирали люди…