В городе доживало свой век немало пенсионеров, заслуженных когда-то людей, и сейчас эта жара, особенно опасная для сердечников, собирала среди них свой смертный урожай. Нижний угол на последней полосе «Луча» почернел от траурных рамок.
Но по вечерам, когда солнце, утишив свой гнев, насквозь прохватывало густые купы лип, наполняя тяжелую зелень золотистым и мягким светом, светло и тихо становилось на земле.
Лучи солнца сверкали в стеклах деревянных домов, золотили резные столбики, по-доброму ясно освещали убогие дворы, щедро заливая их красотой.
Грех в такую погоду сидеть дома, и Яков Тихонович Кукушкин, докурив свою папироску, не ушел с улицы, а развернул вчерашний номер «Луча» и внимательно начал изучать его с первой полосы.
Вышла во двор и тетя Рита. Остановилась, наблюдая, как развешивает белье Нина Могилина.
— А не украдут, если на ночь оставить? — спросила она.
— До ночи далеко еще… — отвечала ей тетя Нина. — Может, высохнет до ночи.
— Может быть… — согласилась тетя Рита. — А на ночь страшно оставлять.
— Может, и не украдут… — машинально отвечала тетя Нина. Весь день сегодня она ходила под впечатлением сна, который приснился ей минувшей ночью.
Сон приснился после молитвы в заброшенной церкви, и тетя Нина считала его пророческим. Тем более, что приснился сон как раз, когда снятся такие сны, под утро…
Сон же был такой.
Кого-то хоронили. Впереди под звуки духового оркестра плыл тяжелый дубовый гроб, а сзади бесконечною вереницей двигались люди. И она тоже шла за гробом, хотя и не знала, кого хоронят. Она спрашивала у соседей, но те лишь пожимали плечами, они тоже ничего не знали, и тетя Нина начала проталкиваться вперед, поближе к гробу. И добралась. Привстала на цыпочки и заглянула в гроб…
Дверь внизу в это время хлопнула — это Яков Трифонович Кукушкин вышел выкурить свою утреннюю папироску, — тетя Нина открыла глаза и не могла сообразить, где: или в гробу увидела она свое лицо, или, уже когда открыла глаза, — в зеркале, висевшем над ее кроватью.
Весь день сегодня думала тетя Нина о своем сне, думала и сейчас, рассеянно отвечая на вопросы соседки. Тетя Рита, обиженно поджав губы, отвернулась от нее.
Вышла из дома Матрена Филипповна. Задумавшись, остановилась на крыльце.
В последнее время она изменилась. Что-то робкое и застенчивое появилось в ее облике, и тетя Рита сразу же осведомилась о ее самочувствии.
— Спасибо… — рассеянно ответила Матрена Филипповна. — Я хорошо себя чувствую, Рита…
И голос, которым она произнесла эти слова, тоже был новым. Мягко выговаривала слова Матрена Филипповна, совсем не так, как прежде. Тетя Рита недоуменно покосилась на мужа, но тот внимательно изучал статью, посвященную наставничеству, и никак не отреагировал на недоуменный взгляд жены.
Тетя Нина кончила развешивать белье, но тоже не ушла в дом, присела на лавочку, рассматривая свои некрасивые с выпучившимися жилками руки.
— Не складывается жизнь… — вдруг сказала она. — На кого ни посмотрю, у всех не складывается. Время, должно быть, сейчас такое. Страха божьего не знают, вот и дикует каждый, как может. Пьют, сквернословят, дерутся… А любви нет. Откуль ей взяться, если в бога люди не верят.
— Ну, что вы говорите, Нина… — Матрена Филипповна запнулась, не зная, как ей теперь называть Могилину. — Нина Петровна… При чем тут бог, если в головах порядка нет. И при боге тоже пили и сквернословили. Тут другое… Вот у вас сын правильно говорит: каждый сам за себя отвечает. В этом вопросе Вася прав…
Увлекшись, Матрена Филипповна не заметила, что назвала Ваську-каторжника по имени, и назвала так, что тете Рите стало как-то неловко. Она снова оглянулась на мужа, но тот по-прежнему изучал статью о наставниках.
— Нет! — тихо, но убежденно проговорила тетя Нина. — Нет! При боге такого не было. Боялись люди, и за страх награду получали. Вот хоть наш монастырь взять. Приходили туда калеки. Излечивались.
И было непонятно, то ли не заметила она промашки Матрены Филипповны, то ли решила сделать вид, что не заметила.
— Необразованные люди были, темные, потому и излечивались, — сказал Яков Устинович. Он аккуратно свернул газетку и засунул ее в карман пиджака. — А сейчас обязательное среднее образование.
— Монастырь был… — тетя Нина словно и не слышала слов Кукушкина. — А в монастыре мощи. Я девочкой еще была, когда их выбрасывали. Помню: бегала, радовалась… Глупая была. Сейчас-то вот пойти бы, может, и помогло бы от болезни.
— Вряд ли вам помогло бы это, Нина Петровна… — сказал Яков Федорович. — Мощи, как я читал, воздействуют психологически. И только на те болезни, которые связаны с нервным потрясением. А вы ведь вроде бы астмой больны? Астмой… Это совсем другого рода заболевание. Тут никакие мощи не помогут.
— Не знаю… — вздохнула тетя Нина. — Может, и не помогут. Это бог меня наказал за ту радость. Болею, и не верит никто, что болею.
Она прижала к глазам передник и тихонько всхлипнула.
— А жизнь какая была? — пожаловалась она. — Первый мужик в войну погиб, оставил с дитем на руках. А другой бросил. Сделал Витьку и бросил. Сколько с им натерпелась, пока вырастила. Не жизнь это… Наказание.
— У вас муж, кажется, добровольцем на войну пошел? — участливо спросила Матрена Филипповна.
И странно: сколько всего терпела тетя Нина, все переносила, и ругань, и насмешки, а тут — обиделась.
— Добровольцем? — тетя Нина отняла от лица передник и обиженно посмотрела на Матрену Филипповну. — Вы нас, я смотрю, совсем уж за людей не считаете. По повестке он пошел, как все.
Встала и, обиженная, ушла в дом.
Матрена Филипповна пожала плечами. Право же, меньше всего хотелось ей обижать тетю Нину.
— Странная женщина… — сказал Яков Феликсович, перехватывая ее взгляд.
— Не странная, а притворяется… — сердито фыркнула тетя Рита. — С богом притворяется, с болезнью своей тоже. Всю жизнь, сколько ее знаю, ходит плачется.
— Ну что ты, Рита… — укоризненно сказала Матрена Филипповна. — Как же это она с болезнью притворяется? Я сама видела, как она уколы себе делает.
Но мягким, мягким был сегодня у Матрены Филипповны голос, потому и не испугал он тетю Риту.
— И с уколами тоже притворяется, — заупрямилась она. — Так и живет на одном притворстве.
Матрена Филипповна вздохнула.
— Кто знает, кто знает… — загадочно проговорил Яков Ферапонтович и, погладив газетку, торчащую из кармана, пошел домой.
— Сыновья у нее хорошие… — сказал уже с крыльца.
— Оба уголовники! — коротко ответила на это осмелевшая тетя Рита. — Обоих в тюрьму посадят.
— Кто знает… — повторил Яков Филаретович и тихонько прикрыл за собой дверь.
У себя в комнате он достал из серванта чистую бумагу и сел к столу.
«Уважаемые партийные руководители!» — аккуратно вывел он на листе и задумался.
Конечно же, его, как рядового советского служащего, не мог не возмутить факт пропаганды на страницах газеты матерого преступника и рецидивиста Могилина.
«Наставник… У него учится молодежь…» — переписал Яков Филимонович из газеты особенно возмутившие его слова и, поправив круглые очки, дописал: «Чему он может научить молодежь? Пить водку? Убивать? Ботать по фене?»
Откинувшись на спинку стула, он прочитал всю фразу целиком и, поморщившись, вычеркнул «ботать», заменил словом «разговаривать».
Долго не гас в этот вечер свет в окне Якова Фомича. И Марусин, дописывающий статью «Запрессованный Пушкин», слышал, как ругалась наверху тетя Рита.
— Лев Толстой! — кричала она. — Сергей Есенин! Ты долго еще будешь свет жечь, мошенник?!
Потом стало тихо. Видимо, так со светом и заснула тетя Рита, и Яков Фролович спокойно мог работать над своей анонимкой. От имени группы рабочих и служащих бил он во все колокола, разоблачая зарвавшегося бандита.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Статью «Запрессованный Пушкин» Марусин написал, вернувшись со склада макулатуры. Через день сдал ее в секретариат и позабыл про нее. Тем более что привалило много срочной работы: надвигалось трехсотлетие парка.
Марусин с первых дней своей работы сошелся с местными старичками, копавшимися в архивах, и, конечно, немало сил положил на то, чтобы трехсотлетие парка не прошло незамеченным. Кампания эта началась несколько месяцев назад, когда Марусин подготовил целый цикл краеведческих статей об основании парка.
Трудно было предположить, что они заинтересуют кого-либо, но вот — заинтересовали. Первым ухватился за идею Дворец культуры. Там решили организовать — заправлял всем этим делом режиссер Народного театра — театрализованное представление. А поскольку Дворцу культуры не под силу было поднять такое дело, режиссер Народного театра — очень молодой и пробивной парень — подключил к трехсотлетию райком комсомола. Там идея понравилась, и вот она вернулась к Марусину уже в виде указания редактора шире освещать подготовку к народному гулянию в честь юбилея парка.
Марусин писал. Писал о Народном театре, писал о комсомольцах-швейниках, которые решили сшить мундиры солдат Преображенского полка на своей фабрике, писал — и это было особенно интересно ему — о том, как парк выглядел триста лет назад.
Вот и сегодня, как только он пришел в редакцию, сразу сел за статью.
«Парк в строгом смысле этого слова — закрепленная гармония. Возникая на стыке разнородных пространств, он целостен и зимой, и осенью, и летом. Парк — осуществление невозможного. Дело не только в сложности размещения ландшафтной композиции во временах года, хотя безумно сложно подобрать породы деревьев так, чтобы цветовая гамма, изменяясь во временах года, тем не менее оставалась целостной, — писал он, словно кто-то диктовал ему эту статью. — Парк нечто большее. Это — осуществление невозможного. Деформируя время, парк оказывается неподвластным его обычным законам — расцвету, старению, смерти…»
Марусин поморщил нос, перечитывая абзац. Мысль понравилась ему, и он снова склонился над бумагой.