Пузочес угодливо подскочил к стене и, выломав фанерку, начал выкидывать на середину комнаты пачки.
— Видишь! — кричал он. — Все на месте.
Засунув руки в карманы, Васька стоял над грудой денег, и снова не сумел разобрать по его лицу Пузочес, что же он сейчас думает.
— Ну, убедился? — робко проговорил он. — Все на месте. Я всего-то, может, и тысячи не взял. — И на всякий случай добавил: — Пересчитай, если хочешь…
Чему-то невесело усмехнулся Васька. Ладонью провел он по мягким волосам брата, потом не сильно оттолкнул его голову.
— Не сикай! — коротко сказал он. — Все на похороны мамани пустим. Ясно?
— Ясно… — тихо, одними губами, прошептал Пузочес.
— Похороним, чтоб все помнили! — сказал Васька, забивая слова как гвозди. — Пусть каждая сука ее помнит.
Потом вытащил из комода наволочку и скидал в нее все пачки. Засунул раздувшуюся наволочку под кровать.
— Теперь… — он повернулся к Пузочесу. — Теперь эти деньги святые. Понял?
— Понял… — Пузочесу сразу стало легко. — Я все, Вася, понял.
И снова чему-то усмехнулся брат, но не сказал ничего.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Свою статью «Обман под аплодисменты» Марусин отправил в московскую газету, где работал его приятель.
Чтобы письмо не болталось по городу, Марусин опустил его на почтамте и опоздал почти на пятнадцать минут на работу.
Все уже сидели на своих местах. В открытую дверь секретариата было видно Бонапарта Яковлевича. Ответственный секретарь был требователен к себе. Он не позволил себе поблажки даже ради свадьбы. В пятницу ушел с работы в восемь вечера, а сегодня, в понедельник, появился точно в девять.
Марусин заглянул в секретариат.
— Как дела? — поинтересовался он.
Дорисовывая на макете заголовок статьи, Бонапарт Яковлевич протянул Марусину руку.
— Нормально! — сказал он. — А ты чего со свадьбы так рано ушел?
— Голова разболелась… — морща нос, ответил Марусин. — Я статью написал… Хотелось бы посоветоваться.
— Ради бога! — воскликнул Бонапарт Яковлевич. — О чем речь?
И он развел руками. Блеснуло на его пальце обручальное кольцо.
Снова сморщил нос Марусин, но отступать было поздно.
— Это вообще-то для центральной газеты статья… — сказал он, опуская глаза. — Туда я уже отправил экземпляр, но хотелось бы посоветоваться.
— Непременно! — проговорил Бонапарт Яковлевич, и Марусину стало как-то неловко.
«Вот… — подумал он. — Человек сочувствует, а сам и не знает, о чем статья…»
Он покраснел и вытащил из портфеля скатанную в трубочку статью.
— Это второй экземпляр. Первый я отправил.
— Хорошо… — Бонапарт Яковлевич положил рукопись на стол. — Я дорисую макет и сразу же прочту.
Но Марусин медлил уходить, и Бонапарт Яковлевич удивленно посмотрел на него.
— Еще что-нибудь?
— Нет… Больше ничего. Ты извини, но я должен был написать это.
Марусин повернулся и столкнулся с редактором.
Тяжело дыша и надувая щеки, Борис Константинович уставился на него.
— Опаздываете? — грозно спросил он. — Когда на работу приходить надо?
Редактор говорил так, потому что успел увидеть портфель в руке Марусина.
— Он здесь был… — раздался из-за спины Марусина спешащий на выручку голос Бонапарта Яковлевича. — Я попросил его зайти. Мы о статье разговаривали.
Редактор не любил, когда перечили его гневу, но сейчас ему пришлось сдержаться.
— В отделе сидеть надо, — буркнул он.
День этот показался Марусину бесконечным.
К двенадцати часам отдел опустел, и Марусин спокойно дописал статью, посвященную театрализованному представлению в парке. Писать было легко: перед Марусиным лежал сценарий празднества, был он и на репетициях, а главное, видел в ресторане пришедших из парка преображенцев.
Статья была уже готова, когда вошел в комнату Угрюмов. Под мышкой он зажимал огромные счеты, а все лицо его лучилось приветливостью и доброжелательностью.
— Поздравляю… — сказал он Марусину. — Сейчас Бонапарт Яковлевич вашу статью отнес редактору. Очень, очень хвалил ее.
Он говорил это, возясь с ключом возле сейфа, где хранились партвзносы. Открыл сейф, вытащил баночку из-под леденцов и, продолжая сиять, уселся за стол.
— Богатенький крот! Богатенький крот… — нежно промурлыкал он, вываливая деньги на стол.
Марусин быстро взглянул на него. Крепенький, чем-то очень похожий на майского жука Угрюмов вдруг сразу, как на ладони, открылся ему, уместившись в случайно оброненном слове.
И сразу как будто приоткрылась дверь и стало видно всю его жизнь… Сквозь перспективу сереньких лет увидел Марусин Угрюмова так, словно жил с ним всегда, всю жизнь знал его: сидел за одной партой в школе, вместе учился в университете. И всегда-то Угрюмов обладал нехитрыми умениями промолчать, когда это надо; не услышать, когда невыгодно слышать; говорить глупости, когда начальство не хочет, чтобы ты был умным… Такой был Угрюмов, простовато и нехитро умел он даже и дышать так, как хотели т а м, наверху, и вот потихоньку поднимался в чинах и сам.
Конечно, все это Марусин знал и раньше, наблюдая за Угрюмовым, но теперь получалось, словно он знал это всегда, и потому знание это уже не раздражало, было беззлобным, как данность.
— Какой крот? Богатенький? — Марусин невольно улыбнулся.
Угрюмов оторвался от счетов и исподлобья — ну точь-в-точь, как в школе — умненько посмотрел на Марусина.
— Богатенький… — сказал он и по-детски доверчиво улыбнулся. — А что?
Ответить Марусин не успел.
Зазвенел телефон, и «богатенький крот» схватил трубку.
— Да, да… — сказал он, и улыбка пропала с его лица. — Да. Сию же минуту, Борис Константинович.
Бережно положил трубку на аппарат и, не поднимая глаз, буркнул, чтобы Марусин немедленно шел на ковер.
И не смотреть на человека, когда это было нужно, тоже умел богатенький крот.
Редактор сидел за письменным столом и что-то ожесточенно правил, когда Марусин вошел в кабинет. Марусину был виден только затылок Бориса Константиновича с топорщившимся хохолком.
Разумеется, молодому сотруднику следовало бы, робко покашливая, застыть у двери и ждать, пока начальство обратит на него внимание… Разумеется. Но вместо этого Марусин подошел к журнальному столику, взял свежий номер «Литературной России» и, усевшись на диване, развернул его.
Редактор несколько секунд оторопело смотрел на Марусина, потом отшвырнул в сторону карандаш и, схватив со стола статью «Обман под аплодисменты», потряс ею в воздухе.
— Что это, а?!
Марусин спокойно сложил газету.
— Статья… — он пожал плечами.
Лицо редактора — вначале шея, а потом и двойной подбородок — затекло краской, а глаза выпучились.
— С-с-т-тат-тья? — переспросил он, сильно заикаясь. — Н-нет… Это не с-стат-тья… — он встал. — Это клевета, черт возьми! — и изо всей силы обрушил на стол кулак.
И снова Марусин пожал плечами.
Потом, ни слова не говоря, встал и вышел из кабинета.
К трем часам в фойе редакции на доске объявлений, висевшей возле фикуса с пожелтевшими листьями, прикнопили приказ. За систематическое опоздание на работу корреспонденту Марусину Н. М. объявляется строгий выговор с предупреждением.
— Выгонят тебя, Марусин, — жалостливо сказала Зорина, прочитав приказ. — Зачем ты глупостями занимаешься?
— Зачем-зачем… — пробурчал в ответ Марусин. — Глупый, наверное, просто. А ты зачем? Сегодня опять плакала?
— Плакала… — вздохнула Зорина. — Сегодня я на фабрике была. Наташа Самогубова сделала попытку самоубийства. В больницу ее увезли… А ты куда теперь устраиваться будешь?
— Устроюсь куда-нибудь.
— Устроишься… — Зорина вздохнула. — Тебе хорошо, ты талантливый. Тебя в любую газету возьмут. А я нет… Я — кошка. Помнишь, я тебе говорила, что я — собака. Я раньше так думала. А я к месту привыкаю. — Она подумала и совсем уже печально добавила: — Да и не возьмут меня никуда. Сюда и то по блату устроилась.
Марусин смутился.
— Устроюсь, конечно… — сказал он. — У меня вон тоже блату хоть отбавляй. Возьму и пойду на склад макулатуры бумагу прессовать. Меня теперь там все знают.
— Кто это на склад макулатуры собирается? — вмешался в их разговор проходивший мимо Бонапарт Яковлевич. — Ты, Марусин?!
— Я…
— Подожди немного! — Бонапарт Яковлевич покровительственно подмигнул Марусину. — Еще не все потеряно. Мы еще повоюем за тебя.
— Да я и сам повоюю… — усмехнулся Марусин. — Что я, кочан капустный, что ли? Чтобы меня любой козел обгладывать мог?
Бонапарт Яковлевич понимающе улыбнулся.
— А ты злой… — сказала Зорина, когда он отошел. — Значит, тебе плохо.
Внеочередная редакционная летучка собралась сразу после обеда. Редактор долго говорил о редакционной этике и о журналистской совести. Он вспомнил о своем приятеле, спившемся уже журналисте, которого встретил недавно в Ленинграде и который попросил у него двадцать копеек.
— Все бывает в жизни… — жалобно указал редактор. — А ведь что-то было и в этом человеке. Но опустился… Спился…
Он тяжело вздохнул.
Сотрудники редакции сидели и старались не смотреть друг на друга. Борис Константинович отпил воды из стакана, услужливо поставленного перед ним Угрюмовым, и продолжил свою речь.
Теперь он говорил о человеке, который, воспользовавшись доверием товарищей, стремится облить их помоями собственного производства.
И было видно, как тяжело говорить редактору эти слова. Толстые щеки его дергались в нервном тике, и только глаза портили впечатление. Они то и дело убегали в сторону.
Марусин вертел карандаш. Лицо его было бледным. Говорили о нем. В этом не могло быть сомнения, но все равно не хотелось верить, что это о нем. И, сам того не замечая, Марусин инстинктивно втягивал в плечи голову, когда слова редактора особенно больно клеймили падшего человека.
В выражениях редактор не стеснялся. Он уже назвал этого человека завистливой бездарностью, уже заклеймил его грязное больное воображение.