— Что бы вы сказали, товарищи, о человеке, которого подобрали на улице, привели в свой дом и обогрели, а он осквернил бы святая святых вашего очага?! — риторически вопрошал редактор. — Как бы вы назвали этого гнусного человечишку?! — Редактор гневным взором обвел сотрудников. — И вот такой человек, товарищи, проник в наш коллектив. Я про вас говорю, Марусин!!! Встаньте! Объясните, как вы смеете после этого смотреть в глаза товарищам?!!
— Я объясню, Борис Константинович, — бледнея еще сильней, сказал Марусин. — Я все объясню…
Он говорил минут пять.
— Не я, а вы! — гневно сказал он. — Вы злоупотребили доверием читателей! Это вы, Борис Константинович, допустили, что на страницах газеты появилась лживая статья, в корне искажающая действительность! Вы позволили обелить истинных виновников и возвести напраслину на невиноватых. И вот результат злоупотребления доверием читателей… — Марусин сделал значительную паузу, чтобы подчеркнуть важность своего сообщения. — Наташа Самогубова, девушка, которую мы оклеветали, пыталась покончить жизнь самоубийством и лежит сейчас в больнице.
Гнетущая тишина повисла над редакционным столом. Марусин помедлил, вслушиваясь в нее. Стороною мелькнула мысль, что редактор, должно быть, до жалости неумен, если затеял все это, когда у противника на руках такие козыри… Но промелькнуло и пропало это суетливое соображение. Марусин и сам разволновался из-за своих слов.
Редактор написал что-то на листе бумаги и протянул записку Угрюмову. Тот кивнул и быстро вышел из кабинета. Но Марусин ни на что уже не обращал внимания.
— Восемнадцатилетняя девушка, может быть, станет инвалидом… — говорил он. — Ни один честный человек не имеет права молчать, когда на его глазах совершается преступление. А журналист — тем более! Правильно, Борис Константинович! Нужно снова и снова говорить о редакционной этике. Она не для того, чтобы покрывать преступление. Не для того, чтобы ради мелкой выгоды приносить в жертву человеческие судьбы. Она для того, чтобы бороться за человека, даже когда этот человек не хочет бороться за себя!
Марусин мог быть доволен. Речь его явно взволновала товарищей.
Несколько минут длилось молчание. Но вот вошел Угрюмов и что-то прошептал на ухо редактору. Тот кивнул.
— Вы все сказали? — спросил, наконец, он у Марусина.
— Все.
— Ну, значит, так… — Борис Константинович медленно встал. Уже не было в нем растерянности. Твердый и решительный человек начинал свою речь. — Я специально, товарищи, не прерывал Марусина. Специально, чтобы вы могли сами убедиться, каков этот человек. Ради того, чтобы очернить товарищей, ради того, чтобы облить грязью коллектив, он не останавливается ни перед чем. Даже перед явной ложью. Товарищ Угрюмов только что связался с фабрикой. Там произошел несчастный случай. Работница, про которую мы писали, поломала палец. Производственная травма. Это, конечно, печальный случай. Но еще печальнее, что из этого пальца высосал клеветник свое гнусное измышление о попытке самоубийства. Нечаянно палец работницы попал в станок… Какое же это самоубийство? Но Марусину — этому завзятому клеветнику — это не важно. Главное для него — очернить коллектив: меня, Угрюмова, всех вас. Я не хочу останавливаться на содержании его статьи, но уверяю вас, оно так же мало похоже на правду, как и его сообщение о самоубийстве Самогубовой.
И хотя — удивительно порядочный человек! — пытался защищать Бонапарт Яковлевич своего незадачливого товарища (он говорил, что пусть в статье Марусина и сгущены несколько краски, но… э-э, рациональное зерно несомненно присутствует), увы, должного впечатления его выступление не произвело на сотрудников.
Слушая Марусина, они искренне возмущались редактором, а теперь, когда тот так замечательно разоблачил клеветника, с той же искренностью возмущались им. Они вставали один за другим и говорили о дурных качествах Марусина.
Редактор грустно и сочувственно кивал им.
— Вы все слышали, Марусин? — спросил он в конце летучки. — Все ваши бывшие товарищи осуждают вас. Коллектив не хочет иметь в своих рядах такого человека, как вы!
Марусин поднял голову. Что ж…
— Что ж, — сказал он вслух и попытался усмехнуться. — Что ж, раз так, я готов хоть сейчас написать заявление об увольнении.
— Заявление? — редактор грустно посмотрел на него и вздохнул. — Боюсь, Марусин, что после сегодняшнего разговора ваше заявление уже не потребуется.
Хлопотливое располагалось за окнами редакции железнодорожное хозяйство. Пути; будка, выкрашенная ржавой охрой; такой же, словно бы заржавевший, приземистый склад; полосатые шесты у стены; клумба, аккуратно обложенная белым кирпичом… Женщина в желтой безрукавке ходила возле будки и подметала дорожку. На дальних путях стоял поезд-подкидыш, и его синенькие вагоны сверху казались игрушечными, как и будка, и клумба, и пути… И еще нереальным казалось Марусину, что там ничего не изменилось за эти часы, когда все, все изменилось.
Марусин стоял возле окна и, прижавшись лбом к стеклу, пытался сообразить, что же ему теперь делать, и не мог придумать.
Кто-то подошел сзади и положил ему на плечо руку. Марусин обернулся. Перед ним стоял Бонапарт Яковлевич.
— У тебя еще есть экземпляр статьи?
— Есть… — ответил Марусин. — А зачем он тебе?
— Давай! — Бонапарт Яковлевич осторожно свернул в трубку протянутые Марусиным листочки. — В райком занесу. А ты не вешай нос! Мы… мы еще повоюем!
— Довоевались… — криво усмехнулся Марусин. — Брось ты это дело. Мне все равно уже не поможешь, а только сам пострадаешь.
— Ты обо мне заботишься? — спросил Бонапарт Яковлевич. — А что же о себе не позаботился, когда за эту девушку решил заступиться? Так что давай не надо. Не думай, что один ты хороший, а все остальные подлецы.
— Да я и не думаю так…
— Ну и правильно! — Бонапарт Яковлевич улыбнулся. — Так и держись.
Он сжал пальцы в кулак и чуть приподнял его над головой, изображая приветствие. Порядочным человеком был Кукушкин. Марусину стало нестерпимо стыдно, что раньше он сомневался в этом.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
Огромное солнце жгло город.
Лето в этом году выдалось без дождей, и с городских деревьев уже сейчас, в начале августа, падали засохшие листья. А асфальт нагревался за день так, что становился мягким.
Весь день сегодня Прохоров бегал по городу.
Эти дни он жил у родителей, потому что страшно было оставаться в старом, прогнившем насквозь доме, сквозь стены которого, казалось, и в его комнату проникал трупный запах. В тот момент, когда застыла на руках Прохорова тетя Нина и синеватый язык ее беспомощно вывалился из приоткрытого рта, умер для Прохорова и этот дом…
Утром в понедельник он позвонил в Ленинград и выяснил, что срок отъезда в Африку зависит сейчас только от него самого.
«Можете ехать хоть завтра, — сказали ему. — Документы уже готовы».
Все важное в жизни Прохорова случалось как-то мгновенно. Очень быстро, поссорившись с Леночкой Кандаковой, уехал Прохоров в Забереги. Еще быстрее, всего за день, собрался Прохоров, возвращаясь назад. И вот теперь в Африку он тоже собрался очень быстро.
Весь понедельник и вторник он бегал по городу, и вот осталось только сложить в чемодан вещи, проститься с друзьями да суметь сказать родителям, что он уезжает…
Собрался… Прохоров плелся по городу, едва переставляя ноги. Все как-то странно напоминало день отъезда из Заберег. Стоило только закрыть глаза, и сразу возникала река. Назойливо и надсадно жужжал слабосильный мотор, и лодка с трудом поднималась против течения. Из леса, стеной подступившего к берегу, несло гарью. Плыли по реке лоси, и головы их, похожие на огромные коряги, медленно сносило течением. Ветром выдувало из леса золу и тлеющие ветки. Шипя, падал этот мусор на воду, и река была сорной и страшной.
На высоком берегу, недалеко от паромной переправы, где раньше стояла церковь, молились старухи, но с фарватера казалось, что они откачивают утопленника. И некуда было спрятаться от невыносимо тоскливой жары. Прохоров ладонью плескал на лицо воду, но и она не остужала — была теплой и пахла бензином.
Прохоров мотнул головой. Радужные круги плыли в глазах. Он вышел к арке Петергофского шоссе — мимо неслись пропахшие жарой и бензином грузовики. Ветер от них опалял кожу.
Прохоров усмехнулся. Давно уже нужно было сворачивать к дому, а он вышел сюда. Случайно ли произошла эта ошибка? Нет… Бессознательно он оттягивал время.
Так получилось, что, хотя Прохоров и закончил медицинский институт и ему приходилось бывать и в морге, и в палатах, где лежали умирающие люди, но саму смерть он увидел впервые, и она потрясла его.
На его руках умерла женщина, и он ничем не смог помочь ей. Вины Прохорова не было в этой смерти, но все равно возвращаться туда, где лежала эта женщина, не хотелось.
Трудно было узнать старый дом.
Во дворе стояли два грузовика. С одного багроволицые грузчики стаскивали роскошный дубовый гроб, с другого Пузочес сбрасывал на землю еловые ветки. Несколько мужиков возились на крылечке, обивая вход черным крепом.
На скамеечке под липами сидел Яков Геннадьевич Кукушкин со своей — теперь уже Кукушкиной! — невесткой Леночкой.
Он курил папироску и время от времени добродушно поглядывал на грузовики, а Леночка что-то говорила ему и плакала, вытирая слезы кружевным платочком.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Смерть тети Нины все перевернула на старой даче. Если раньше главным человеком в доме была Матрена Филипповна и весь сложный уклад жизни зависел только от ее настроения, то в последние дни робкая и незаметная жиличка сверху, которую даже сыновья не принимали всерьез, оттеснила Матрену Филипповну в ее комнаты, и — впервые! — Матрена Филипповна торопливо пробегала к себе, чтобы, плотно прикрыв двери, скрыться от запаха воска и еловых веток, от грохота молотков.
Несколько раз за эти дни Матрена Филипповна издали видела Ваську-каторжника, но не решилась даже окликнуть его. Хмурый и злой был Васька.