Пригород — страница 6 из 66

— Что это? — кивая на словарь, спросила она. — Английский язык учишь?

— Да… — сказал Прохоров. — Я в Африку хочу поехать.

И он так посмотрел на Леночку, что та поняла: еще мгновение, и Прохоров скажет то, что говорить не надо.

— Это хорошо… — быстро проговорила она. — Там, в Африке, говорят, очень тепло.

Она говорила, не задумываясь о смысле, говорила, чтобы говорить, чтобы Прохоров не сказал того, о чем уже поздно говорить.

Она знала Прохорова всю свою жизнь. Их семьи дружили, и с трех лет Прохоров начал ухаживать за Леночкой, нисколько не сомневаясь — Леночка тоже в этом не сомневалась, — что со временем они станут взрослыми и превратятся сразу в мужа и жену.

И кажется, они ни разу не поссорились за все долгие годы дружбы. Поэтому, когда они поссорились первый раз — это случилось уже после окончания Прохоровым института, — им обоим показалось, что случилось непоправимое. Прохоров тогда собрал вещи и уехал работать врачом в Забереги, а Леночка осталась совсем одна, и никто — родители делали вид, что не замечают их ссоры — не объяснял, что же теперь делать.

А потом Леночка познакомилась с Бонапартом Яковлевичем Кукушкиным, и ей стало неинтересно читать письма, в которых Прохоров описывал свою заберегскую жизнь.

Конечно же, Прохоров почувствовал это и, бросив заберегские дела, перебрался назад в город, но лучше бы ему не возвращаться. Увидев его рядом с энергичным и подтянутым Бонапартом Яковлевичем Кукушкиным, Леночка удивилась, как же раньше могла она не замечать расхлябанности своего первого возлюбленного.

Через три месяца после возвращения Прохорова из Заберег, она пошла с Кукушкиным в загс и подала заявление.


— Что? — спросила она, не расслышав последних слов Прохорова.

— Кому как, говорю… — сказал тот. — Кому в Африке тепло, а кому так и не очень.

Он быстро взглянул на часы.

— Пойду… — сказал он, краснея. — Обеденный перерыв уже кончился.

И торопливо вышел из кафетерия.

Голова перестала болеть, но на душе по-прежнему было тягостно.

Морщась, Прохоров протиснулся сквозь голых призывников в свой кабинет и, накинув на плечи белый халат, сел за стол.

— Вызывайте, Танечка! — попросил он дежурную медсестру и наугад раскрыл словарь.

«Mincing-machine…» — прочитал он. — Минцен-мэшин…

И закрыл словарь.

— Минцен-мэшин. Мясорубка. Минцен-мэшин…

Двери скрипнули. Очередной призывник вошел в кабинет.

«Минцен-мэшин, минцен-мэшин…» — повторял про себя Прохоров, ослушивая призывника. — «Минцен-мэшин…» Дышите глубже, — это уже вслух. — Спасибо…

Он сел за стол и придвинул стопку карточек.

— Как фамилия? На что жалуетесь? — привычно спросил он и снова повторил: «Минцен-мэшин»…

Процедура осмотра проходила обычно без проволочек, и Прохоров уже готов был написать «годен» и снова раскрыть словарь, чтобы выудить из него еще одно слово, но призывник почему-то медлил. Прохоров услышал укоризненное покашливание и впервые за время осмотра внимательно взглянул на его лицо.

Перед ним стоял Пузочес.

— Не узнали? — сочувственно спросил он. — Голый, поэтому и не узнали.

— Н-да… — Прохоров растерянно потрогал свои волосы. — Действительно, непривычно как-то… — он запнулся. — Без гитары…

От растерянности он позабыл, как называется по-английски мясорубка, и рассердился. Нельзя официальную процедуру осмотра прерывать неслужебными разговорами.

Торопливо согнал с лица растерянность и попытался было построжеть, но было уже поздно — голый Пузочес уселся на край стола и, наклонившись к нему, доверительно прошептал: «Мне в институт поступать надо…»

Голое бедро Пузочеса, покрытое мелкими прыщиками, находилось как раз перед лицом Прохорова.

— Ну, знаете! — вспылил он, вскакивая из-за стола, и тут: «Минцен-мэшин!» — вспомнил позабытое слово и, сам того не желая, расплылся в улыбке.

— А я книжки могу доставать! — обрадовался Пузочес. — Я на черном рынке всех знаю.

— Минцен-мэшин… — вслух повторил Прохоров и тут же спохватился. — Так на что же вы жалуетесь? — строгим и официальным голосом спросил он.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Центром городка справедливо считалась привокзальная площадь. Больше половины горожан работали в Ленинграде, и два раза в день пробирались они сквозь лабиринты ярко-голубых киосков, загромождавших площадь. Поэтому-то и не было в городке более людного места.

Но особенно многолюдно становилось здесь в шесть часов вечера. Идущие почти впритык друг за другом электрички сгружали на перронах толпы, и трудно было протолкнуться на автобусных остановках. А юркие красные автобусы, дребезжа поломанными дверями, сновали по площади, и странно: такие маленькие, они перебарывали многолюдье… Очереди на остановках худели и наконец исчезали совсем. К восьми часам только случайного пьяного можно было увидеть возле желтого флажка. Покачиваясь, он смотрел на пустой автобус и не мог вспомнить: куда ему ехать?

К этому времени закрывались ларьки, и только запоздавшая продавщица газировки катила по опустевшей площади сатураторную тележку, да еще пожилая уборщица подметала заплеванные, закиданные окурками ступени гранитной лестницы, ведущей к перронам, — больше никого не было.

Уборщица домела лестницу и с трудом распрямила уставшую спину… Вокзал опустел и притих, только со второго этажа — там находился привокзальный ресторан — струился в белесые сумерки ядовито-голубой свет и доносились сливающиеся в неясный шум голоса.

За день ресторан успевал прожить целую жизнь.

В семь утра он был озябшим, продрогшим от утренней свежести буфетом-беспризорником. В эти часы толкались в нем неопохмелившиеся граждане в пиджаках с поднятыми воротниками.

К девяти они пропадали.

Уборщица подметала пол, и в чистый просторный буфет лишь изредка заходили пассажиры, чтобы выпить стакан кофе с молоком да съесть диетическое яйцо.

В двенадцать дня остепенившийся беспризорник вступал в новое качество. В соседнем зале начинали кормить комплексными — по 92 копейки — обедами, и буфет постепенно заполнялся представителями местной интеллигенции. Скромно, но чисто одетые, шурша газетами, они терпеливо выстаивали длинную очередь, а потом старательно ели комплексный обед и, расплачиваясь с официантками, предупредительно доставали мелочь. Буфет и зал ресторана выглядели в эти часы особенно скромно и деловито.

А скромная трудовая жизнь, как известно, ведет к зажиточности, и вот: в пять часов, когда меняли скатерти на столиках и цены в меню, когда появлялся, пока еще степенный и важный, швейцар с орденом Красной Звезды на золотом лацкане ливреи, ресторан превращался в солидное заведение, куда не брезговали заходить самые уважаемые и высокооплачиваемые горожане.

Но текли минуты, проходили часы, и ничего — если не считать постепенно краснеющего носа у швейцара — не менялось в облике ресторана, и он, как самодовольный, успокоившийся человек, прямо на глазах  х у ж е л, блекнул и, сам того не замечая, опускался. Последние часы он доживал, как горький пьяница.

Во всех залах было тесно от людей. Над столиками висели тяжелые клубы табачного дыма. Сквозь звон посуды слышались дребезжащие голоса. Уже давно не было мест, но люди шли, и швейцар с орденом на золотом лацкане ливреи, задыхаясь, кричал: «Стой, сука! Стрелять буду!» — но его не слушали, рвались в зал, залитый ядовито-голубым светом.

Ресторан пользовался успехом. Женщины редко заходили сюда, и мужики раскованно напивались и умно разговаривали о положении на Ближнем Востоке и о работе.


Пузочес появился в ресторане в тот момент, когда ресторан, подобно реке, текущей с холмов, словно бы застыл неподвижно, думая, куда ему свернуть…

Пузочес удачно продал в Ленинграде две книжки, и у него появилась десятка, на которую он и собирался посидеть. Он вошел в притихший в это мгновение зал и оглянулся, высматривая, куда сесть. Заметил брата и направился к его столику, чтобы похвастаться своей десяткой, но Васька даже и не спросил, как обычно спрашивал: есть ли у Пузочеса деньги, что он за столик садится? Сейчас он только взглянул на брата и, ничего не говоря, налил ему в рюмку водки.

Миновало короткое мгновение. Прошло… Река мчалась уже по проторенному руслу, и на невидимых глазу кручах бросало, комкало поток посетителей, уже начали в углу горланить песни, а в проходе между залами кто-то — пятачок за пятачком — кормил ненасытный меломан, и тот благодарно орал в ответ разноязыкими голосами эстрадных певцов. У окна опрокинули столик, кого-то вытаскивали из зала на расправу — никто не обращал на это внимания. Кругом звенела посуда, хрипло кричали за столиками раскрасневшиеся мужики.

Только за столиком братьев царил покой и порядок. Утлый плотик в разбушевавшемся потоке страстей…

Васька-каторжник сидел, вытянув в проход длинные ноги, и полузакрытыми глазами наблюдал за разгулом, охватившим уже весь ресторан. Он успел поужинать до прихода брата и сейчас только пил, зато Пузочес жадно поглощал еду и был похож на собачонку, лакающую из миски, — так неуютно сидел на слишком далеко отставленном стуле.

Васька-каторжник посмотрел на него и неожиданно улыбнулся. Сегодня его не раздражали в брате даже гнилые зубы.

— Браток, — попросил он мужика, сидевшего за соседним столиком, — передай-ка инструкцию…

И, развернув меню, принялся изучать, чем еще можно покормить проголодавшегося брата.

— Чего ты добрый такой? — удивился Пузочес. — Случилось что?

— Кто знает… — загадочно ответил Васька. — Может быть, и случилось.

— Хорошая у тебя работа… — притворно восхитился Пузочес, отодвигая тарелки. — Ходишь в белом халате, целый день баб щупаешь, а они тебе еще и спирт дают. Может, и мне к вам устроиться?

— А что?! Давай устраивайся, елки зеленые! Приходи…

— Куда идти-то… — теперь уже по-простому, без подначки, ответил Пузочес. — В армию я, братец, пойду.

Васька сжал ладонью лицо. Что-то представилось ему, что-то промелькнуло вдруг, и, закрывая ладонью глаза, Васька пытался разглядеть: что?