Пригород — страница 65 из 66

Олег поначалу не вмешивался в этот разговор, но вот Котлов залопотал что-то насчет святой литературы, тут уже не выдержал, хмелем качнуло его…

— Женька! — сказал он. — Побойся Бога! О какой ты святости говоришь, а? Ты же сам сказал, что мы взрослели, когда ни войны, ни голода не было. Когда уже и не сажали даже ни за политику, ни за воровство. Ведь когда мы росли, ничего, кроме застоя, и не было, даже страха!

— А что, по-твоему, обязательно надо в страхе расти?

— Не обязательно… — покачал головою Олег. — Только мы, Женечка, не просто без страха росли. Мы ведь и верить совсем разучились за эти десятилетия… И ты знаешь, надо еще подумать, что страшнее: голод и страх или эта ложь, этот цинизм. Во всяком случае, наши десятилетия на душу куда разрушительнее подействовали, чем любая война, чем любое страдание! Помнишь, Михаил Булгаков в пику Шестову писал, что атеистов нет, что атеизм только одно лишь проявление веры в Бога? Так нетушки! Это при Булгакове, может, так было. А мы — мы атеисты совсем не булгаковские. Все мы ни в какого Бога не верим, даже если и кресты носим. Наши души никакая молитва не спасет, пускай хоть святые за нас молиться начнут. А почему? Да потому, что нельзя спасти того, чего нет! О какой ты святой литературе бормочешь после этого?

— А кто виноват в этом?! — покраснев, закричал Женька. — Мы, что ли, виноваты? Мы, что ли, себя такими сделали?! Мы сами себя этой ложью пичкали и заставляли себя еще и улыбаться? Нет! Мы искали духовности! Когда, скажи, такое было, чтобы античные авторы по самым дорогим ценам на черном рынке шли? Где, в какие времена по двести рублей за Библию драли? Может, Павлики Морозовы, которые сейчас всю власть прибрали, платили столько? Да им и Библии, и античность только для того и нужны, чтобы на стенку ставить. Ты что, не видишь, что они всего года два назад про Пильняка услышали, что Гумилева первый раз в «Огоньке» прочитали?! А мы…

— Мы водочку под Гумилева еще в общаге хлестали… — оборвал его Олег. — Брось, Женька. И так тошно, а тут еще ты кричишь. Успокойся. Не мы! Не мы виноваты! Сделали нас такими! Тебе от этого легче стало?!

— Ничего, ребята… — примирительно проговорил Игорь Струнников. — Давайте еще по одной, а с поколением мы разберемся. Они нас так, а мы их этак… А, старичок?

И он поощрительно хлопнул Олега по плечу.


Не надо, не надо было больше пить… Уже и та рюмка, выпитая под слова Игоря: «Они нас так, а мы их этак…» — не пошла. Но запил ее Олег «Фантой», заглотил, как и следующую рюмку заглотил, не закусывая. И теперь уже потащило, да так потащило, что и не помнилось временами, что говорил, что делал. Кажется, спорил опять с Женькой Котловым, возмущавшимся невостребованностью таланта, кричал, что только так и было всегда, что никто и никогда не искал на Руси таланты, и они сами, все эти пииты и властители дум, заводились, как тараканы у нерадивой хозяйки. А ежели наводили порядок в Отечестве, если подметали в углах, то и не оставалось ничего. Но потом опять, конечно, в грязи, в бестолковости, плодились гении в бессчетном количестве!

Еще спорили, кажется, о разрыве сознания, о той отделенности общественного и личного сознания, которая образовалась в полутрупные времена, и, уж конечно, никакие перестройки не вернут это сознание на место, разве только доживет перестройка до тех пор, пока народятся новые люди, и вырастут, и возьмут дело в свои руки. Только как же! Дождемся! Сами же и отравим это подрастающее поколение, и так отравим, как это никому и не снилось!

А потом Олега рвало в туалете. Беспощадно рвало. Рвало паштетом и балычком, копчеными языками и икрой, сервелатом и солеными огурцами… И желчью, желчью рвало, как никогда в жизни…

И он уже стоял в ванной, наклонив голову под кран, и пытался холодной, ледяной водой остудить голову, а его и здесь рвало, выворачивало бессильной горечью. И так, пока Струнников не заставил его проглотить какую-то таблетку.

А потом снова пили, только теперь уже коньяк, и запивали его растворимым кофе — банка с кофе и чайник с кипятком стояли посреди стола в боковушке, и снова говорили, обсуждали теперь, как лучше издать посмертный сборник Лешкиных стихов, и решено было, что составит сборник Игорь Струнников и отнесет его к Сереге в издательство, а на рецензию сборник возьмет Женька Котлов или, если согласится, Аркадий Георгиевич, а вступление или послесловие напишет сам Олег — все то, что он говорил сегодня о поколении, только, разумеется, не так явно, не так вызывающе…

И все радовались, все похлопывали друг друга по плечу.

— Мужики! Это же такая книга будет, а?

— Ну! У нас тогда двое с курса будут. Олег и Лешка! Это же почти целая литература, мужики! А там и другие прорвутся.

Олег же молчал. Он даже протрезвел как-то, то ли из-за таблетки, то ли из-за разговора. И не потому, что не хотел издания Лешкиной книги или боялся, что не пойдет его предисловие, — сейчас такие времена, что все пройдет, — нет… Он молчал потому, что уже привык молчать, как только речь заходила об Аркадии Георгиевиче. И трезвел тоже поэтому. О «папашке» никто не знал, кроме него и Ольги, и никто не должен был знать.


Тогда однотомником дело не кончилось. За однотомником пришлось закончить обещанную статью, а тут заказали предисловие, и понеслось… Времени это отнимало немного, а деньги давало немалые. Во всяком случае, гораздо бо́льшие, нежели зарабатывал Олег своими рассказами и своей должностью. К тому же нужно было покупать машину, к тому же у Ольги случился выкидыш, и она долго лечилась, и для «папашки» пришлось нанимать сиделку… Но и не это главное.

Главное достоинство «папашки» Олег открыл почти случайно, когда, составляя ответы для анкеты одного журнала, упомянул среди наиболее интересных, на «папашкин» взгляд, писателей, тех, от которых зависели его, Олега, литературные дела. Упомянул просто так, скорее для хохмы, чем ради выгоды. Но как же вдруг двинулись его дела, когда анкета была опубликована! Олег и не представлял себе, что все можно решать так стремительно. Больше он себе, конечно, такого не позволял. То есть готовых обойм не выдавал. Очень умно и расчетливо вставлял имена в «папашкины» статьи. Самое смешное, что «папашке» многие книги, которые Олег предусмотрительно складывал на столе в его кабинете, и в самом деле нравились. То есть не то, что там, в этих книгах, было написано, «папашка» уже давно не читал ничего, а обложки этих книг. Так что зачастую Олег мог вставлять имена нужных людей в «папашкины» статьи с чистой совестью — стоило только назвать эту книгу, и на лице у «папашки» появлялось умильное выражение. Кстати, эти книги «папашка» прятал у себя, не желая возвращать их Олегу…

В общем, ни собственное имя Олега, которое, судя по критике, уже появилось у него, ни приличные гонорары «папашки» ничего не значили по сравнению с возможностью хвалить и ругать в «папашкиных» статьях по собственному усмотрению друзей и недругов. И все мог Олег. Мог и отказаться от денег, даже от московской квартиры, но не от этого. Это был фантастически простой и столь же фантастически действенный механизм влияния и на свою судьбу, и на судьбы своих знакомых. И об этом никто, даже Ольга, не должны были знать…

Сейчас, как-то сразу протрезвев, Олег мучительно пытался вспомнить, что́ было сегодня в пьяном бреду, отчего живет в нем сейчас страшное ощущение катастрофы? Он много говорил сегодня, но все эти слова он готов повторить где угодно. И о «папашке» он тоже ничего сказать не мог, потому что уж тут-то протрезвел бы сразу, как сейчас. Нет… Кем-то другим что-то было сказано, отчего и понесло его, отчего и закувыркался он, как падающий с дерева лист.

— Держись, старичок. Держись! — возник рядом голос Струнникова, и Олег открыл глаза. Потерев висок, он спросил:

— Слушай… А что ты хотел сказать, когда мы говорили тогда о поколении?

— Они нас так, а мы их этак? — переспросил Струнников. — Ты это имеешь в виду?

— Это…

— Ну ты ведь сам, старичок, понимаешь, что я имел в виду. Выпей лучше, а то на тебе лица нет.

— Паршиво… — проглотив коньяк, сказал Олег. — Не пьешь, поэтому и прет всякая глупость, когда выпьешь.

— Ну что ты… Какая же это глупость. Ты прекрасно сегодня говорил, старичок. Особенно мне понравилась твоя мысль насчет того, что мы не взрослеем. Волосы редеют, морщины режут кожу, старость подступает своим чередом, а взрослость так и не наступает. Это ты очень точно подметил. Это ты в рассказ где-нибудь вставь.

— Я не об этом говорил… — хмуро проговорил Олег и опустил голову. — Я о том, что мы не умеем, не научились ни за что отвечать. Потому и не научились до сих пор, что с нас и не требовалось ответа ни за что. Поэтому и не взрослеем. И хоть начали осваивать нижние этажи бюрократии, а все равно так и остались Мишками, Серегами — мальчишками, одним словом.

— Ничего, старичок, освоим, обживемся и на верхних этажах. Я серьезно. Я тебя пока в свои проекты не включал, но сегодня понял, что зря. Мы, старичок, многое можем. Ты только без нерва. Не дави, старичок. Сердце беречь надо, раз душу погубили. А с дневниками лагерными ты не тяни. Я завтра закину тебе тексты. Глянь… Это стоящее дело. И не только ради денег, а вообще… Ну ты поймешь это, когда прочитаешь. И Аркадию Георгиевичу это на пользу пойдет.

— Да-да! — чуть торопливее, чем надо, сказал Олег. — Я обязательно Аркадию Георгиевичу покажу эти дневники. Он интересуется такой литературой…

— Да ну, старичок… — Струнников очень трезво взглянул на Олега. — Я с тобой серьезно говорю, старичок. Ему сейчас  э т о  о ч е н ь  н у ж н о… Понимаешь? Не надо мелочить, старичок. Надо по-крупному. Сейчас надо по-крупному. Сейчас это красиво прозвучит. Эти дневники и предисловие твоего тестя. Надо же поддержать старика, старичок. Как же иначе?

Спас Олега раздавшийся в дверь звонок.

— Это за мной! — он встал. — Это Ольга!

Провожать Олега вывалили из большой комнаты в прихожую все, кто еще держался на ногах. С облегчением Олег увидел, что все уже в общем-то пьяны. Все. Кроме Струнникова.