Буквально через минуту зазвонил телефон. Мы были уверены, что это Игорь, узнал что-то и теперь хочет нам сообщить… Что сообщить? Вероника тревожно посмотрела на меня, я испуганно посмотрела на Веронику.
– Возьми. – Она кивнула на трубку. – Он ведь твой знакомый.
Мой знакомый, и, значит, ответственность за то, что случилось с бабушкой, ложится на меня: я должна первой услышать, я должна первой узнать. Я должна ее оградить, уберечь… Всегда ограждали и уберегали меня.
– Может, ты?
– Нет, ты, – жестко сказала сестра и посмотрела на меня взглядом капризной эгоистки.
А телефон все звонил.
Мысленно помолившись, я взяла трубку.
– Добрый вечер, – поприветствовал меня совершенно незнакомый голос. – С кем я говорю?
Кровь стукнула в виски, стало невыносимо жарко и душно, душно. Вероника вскрикнула и больно впилась ногтями мне в руку.
– Софья Королева, – представилась я, чтобы потянуть время, чтобы еще хоть секунду не знать.
– Ваша бабушка, Аграфена Тихоновна…
– Попала под машину, – выдохнула я.
– Нет, что вы? – испуганно запротестовала трубка. – С чего вы взяли? – Трубка издала странный, какой-то кашляющий звук. – Совсем нет, она…
– Но она умерла? – закричала я. – Ведь она умерла?
– Нет. – Человек на том конце помолчал, собираясь то ли с мыслями, то ли с силами. – Она жива. К сожалению, не могу сказать, что здорова. Аграфена Тихоновна находится в больнице, в тридцать седьмой городской больнице, в кардиологическом реанимационном отделении.
– Что? Где? – Я ничего не могла понять, ничего сообразить. – В каком отделении?
– В кардиологическом, в реанимации. У нее инфаркт. Стало плохо на улице.
– Это из милиции, из милиции? – трясла меня за руку Вероника. – Она погибла? Бабушка погибла? Машина?
– На улице? – тупо переспросила я.
– Я так и знала! Я так и чувствовала! – причитала сестра.
– Вы приезжайте к вашей бабушке. Тридцать седьмая больница, запомнили? Вот только не знаю, пустят ли вас к ней сегодня, состояние тяжелое. Но отчаиваться не стоит, врачи говорят… Они делают все, что возможно, и… все будет хорошо. Тридцать седьмая, кардиологическое, не забудьте.
– Да, да, поняла. – Я повесила трубку, не сообразив узнать, кто звонил, не догадавшись записать адрес больницы. – Тридцать седьмая, – сказала я вслух, чтобы хоть номер не забыть.
Вероника сидела на полу, привалившись спиной к дивану, и смотрела прямо перед собой. Когда она туда переместилась, ведь все время была рядом со мной и мешала, мешала…
– Бабушка в тридцать седьмой больнице, – сообщила я ей результат разговора.
– В морге? – равнодушно спросила Вероника.
– В реанимации, – почему-то так же равнодушно, в тон ей, ответила я. – Надо туда поехать. Тридцать седьмая – это где?
– Далеко, – пробормотала сестра и вдруг словно очнулась: – В реанимации? Так она еще жива?
– У нее инфаркт. Вызови такси, ладно? – Я почувствовала, что силы кончились. Кровь снова яростно забила в виски, комната поплыла. – У меня что-то… плохо слышно… не видно… Я сейчас, это так… Инфаркт. – И тут наконец меня прорвало.
Отчаяние, которое так долго копилось… Слезы, которые так долго копились… В тот день, когда погибла мама, и в день похорон, и сегодня утром… И все полгода, с тех пор как от меня ушли стихи… А тут вдруг хлынуло разом.
Целые дни я проводила в больнице. Сначала в коридоре, когда бабушка была в реанимации и меня к ней не пускали, потом – в палате, когда главная опасность миновала и ее перевели в палату интенсивной терапии. Здесь же почти все время находился и Игорь. Мы с ним словно соревновались: кто раньше придет и кто позже уйдет, кто тем самым выкажет больше любви и внимания больной. Он меня ужасно удивил: я знала, что Игорь очень привязан к бабушке, но представить не могла, что до такой степени.
Вероника и вдруг протрезвевший, вернувшийся к жизни Артемий занимались похоронами и в больницу заглядывали редко и ненадолго. Бабушке было еще очень плохо. Мы с Игорем молча сидели возле кровати на неудобных больничных стульях и не отрываясь смотрели на нее – в этом, собственно, и состояли внимание и забота. Время от времени заходила медсестра, проверяла капельницу или ставила новую, прокрадывался врач, вкатывала тележку с облегченной едой нянечка, и снова наступала тишина – навязчиво мертвая, и потому тягостная. Мне даже казалось, что слышу, как падают капли в капельнице.
В сущности, в таком сидении не было никакого смысла и, если бы не Игорь, я, наверное, оставила бы свой пост. Но он приходил и садился на свой стул – и я не могла уйти: не могла уступить ему первенство в нашем негласном соревновании.
За эти дни я почти разучилась говорить. За эти дни я разучилась думать. Впрочем, страдать тоже разучилась. С утра занимала свое место, направляла взгляд на бабушку – и очень скоро (как только переставала угнетать тишина) мною овладевало странное состояние: то ли сон наяву без сюжета, то ли смерть наяву без сна. Не было чувств, не было мыслей – белоснежная пустота. По временам возникали образы, сами по себе, без моего участия. Я скользила по ним взглядом, ничего по их поводу не думая, просто созерцая. И чем дальше, тем скорее и на более длительный срок погружалась в бездумно-бесчувственное созерцание. И легко «пересиживала» Игоря, и совсем не замечала призрачных явлений медперсонала, и, наконец, мне уже и этот больничный стул не нужен был, чтобы погрузиться, и цель появлений моих в палате утратилась – бабушка стала лишь предлогом.
Но однажды вдруг обнаружилось, что наступило четвертое января, и мне нужно идти не в больницу, а к папе на похороны. Я встряхнулась, пытаясь вынырнуть, смутно припомнила, что кто-то перед кем-то виноват и так и не простил, но кто и кого, восстановить в памяти не смогла, как ни старалась.
Похороны прошли безболезненно и мало меня коснулись, а после поминок я собралась поехать в больницу, но почему-то оказалась в бабушкиной квартире. И вдруг выяснилось, что Вероника давно уже здесь, а за окном глубокая ночь. Я опять попыталась встряхнуться-проснуться, чтобы лечь спать. И мне это отчасти удалось, я поняла, что ведь мы все это время живем в бабушкиной квартире – вероятно, по инерции, – а похороны и поминки были не сегодня, а вчера. День выпал, непонятно как выпал. Была ли я сегодня в больнице? Не вспомнить, ни за что не вспомнить. Позвонить Игорю и спросить? Я посмотрела на часы – половина второго ночи, он, конечно, давно уже спит. Да и мне пора спать, я ведь и собиралась ложиться…
Капли стучат… А бабушке не легче. Больная тишина – слышно, как вливается лекарство в бабушкины вены. На похоронах выли трубы и ветер, только не вспомнить, на вторых или первых. Когда я успела себе постелить, когда успела лечь? Фиолетовый снег у забора, фотографические портреты кладбищенских квартирантов… Вчера? Да, вчера. А сегодня… Милая, немного застенчивая улыбка – новый знакомый, там, где капли со стуком вливают лекарство, и потом, на заснеженной улице. Я была сегодня у бабушки – день нашелся. Я разговаривала после долгого перерыва – мы разговаривали: он спрашивал – я отвечала, он рассказывал – я слушала… Только не вспомнить, о чем шла речь. Впрочем, не важно. Может быть, завтра мы встретимся снова. Снег фиолетов…
Шаги в коридоре. Крадутся, крадутся. Вечные шаги, вечно крадутся – и вчера, и сегодня – всегда. Единственная реальность – эти потусторонние шаги. Когда-то параллельные повторы были моим любимым приемом в стихах. Все повторяется. Все всегда повторяется.
И только когда я уснула, смогла наконец окончательно пробудиться, и осознать себя, и понять, прочувствовать, что произошло со мной, с моей семьей за эти дни, и снова ощутила страшную боль, как тогда, когда узнала, что бабушка попала с инфарктом в больницу. Всю ночь мне снились кошмары и все утро мне снились кошмары – я просыпалась и засыпала, а кошмары не кончались. И самое жуткое, самое невыносимое, самое кошмарное в этих кошмарах было то, что главным виновником и созидателем ужаса была я сама. Я была палачом.
Когда кончилась ночь, когда кончилось утро, когда день за окном созрел и спать больше было нельзя, я встала с постели – с разодранной в лохмотья душой – и, почти слепая от боли, пошла к Веронике (она спала в бабушкиной спальне, а я в кабинете). Мне нужно было срочно к кому-нибудь прижаться, выкрикнуть ужас. Пол холодил босые ноги, обои на стенах казались пропитанными пылью. Вспомнились ночные шаги в коридоре и – совсем не к месту – развязанный шнурок на ботинке моего нового больничного знакомого. Вероника – последняя инстанция моей вины и прощения.
Я толкнула дверь, шагнула в спальню. И не увидела сестры. Она, вероятно, еще не вставала, кровать загорожена шкафом и с порога не видно… Завернуть, заглянуть… Мне нужно припасть, мне нужно прижаться, выкрикнуть боль. Мама умерла, папа умер, бабушка умирает в больнице, сестра – это все, что у меня осталось, мы с сестрой – это все, что у нас с ней осталось…
Завернула, заглянула. И не поняла, обиделась на подмененный образ: Вероника с книжкой, Вероника лежит, глядя в задумчивой отрешенности в потолок, Вероника еще не проснулась. На постели никакой Вероники не было, а лежала какая-то примотанная к спинке кровати кукла в маске… нет, в полиэтиленовом мешке на голове… так перевозят только что купленные ковры из магазина, так обматывают на зиму кроны боящихся морозов деревьев в саду… Она хотела меня испугать… Они хотели меня испугать…
Я сорвала мешок, разодрала его посередине. И не поверила. И рассмеялась – она… они просто хотели пошутить. И, смеясь, все смеясь, закричала. И кричала все время, пока мой крик, мой страшный клич не созвал всех призраков, живущих по соседству. Шаги побежали по коридору, комната заполнилась образами. Мои равнодушные глаза заскользили по ним, не рождая представлений, не пробуждая мысли.
– Убили! Господи! Убили! – завывала старушка в зеленом халате, преображаясь с нелогичностью сна в следователя Родомского.