Случилось так, что сосед привел меня обратно с реки, поздно вечером, живым и здоровым, хотя полностью раздетым. Позже мою новую матроску, которую мать только что сшила, нашли возле копны, где я останавливался по пути.
Смутно вспоминаю большую птицу, садящуюся на воду. Другой запомнившийся эпизод: я бросил кость собаке и смотрел, как она ее вдохновенно грызла. Я не мог оторвать глаз. Как я ее понимал! Мне все время хотелось есть. И даже не есть — жрать. Я был счастлив, когда у меня был полный желудок.
Мать рассказывала, как она отлучала меня от груди. Намазывала горчицей соски, а иногда вставляла колючую одежную щетку между моими губами и грудью, которой я домогался, что вызывало у меня приступ бессильной ярости. Потом мать и моя тетя вынуждены были уходить на работу в поле и оставлять меня на попечение восьмилетней сестры. Бог знает, что я там подбирал на полу. В результате у меня возник ужасный понос, продолжавшийся какое-то время безостановочно. В этом мать обвиняла малолетнюю сестру, которая, по ее мнению, плохо за мной смотрела. Катя, мой единственный настоящий друг детства, была вообще для нее козлом отпущения. На сестру, а потом и на меня, вылился весь ее подспудный гнев.
Мне лет пять. Я сижу под маминой кроватью и развожу большой костер из дров и бумаг, которые собрал. Запираю дверь так, чтобы никто не вошел, и вижу лицо сестры, прижатое к окну. С любопытством и страхом она наблюдает, как из кучки дров начинает исходить дымок. Я отказываюсь открывать дверь до тех пор, пока сестра не зовет соседа, деда Коробкина, пожилого человека, которому я доверял. Открываю ему дверь, и вот огонь погашен.
Почему я зажег огонь? У меня есть смутное воспоминание о том, как мать прогоняла меня из своей кровати, чтобы я спал на отдельной лавке в другой комнате.
Я рос любознательным, независимым, подверженным спонтанным вспышкам жестокости мальчишкой. Мог сунуть кулак в глотку псу, который на меня лаял. Не был склонным к нежности или открытому проявлению чувств. Пожалеешь палку — испортишь ребенка — вот девиз, запечатленный розгами на наших боках в то жестокое время.
Многочисленные побои, которые доставались мне от матери, глубоко ранили меня. Они были спровоцированы, как мне тогда казалось, проступками абсолютно неадекватными наказанию. Например, поздний приход с катка, незапертая дверь дома, отказ ухаживать за ее любимой собачкой, которая вечно терялась, пустяковые ссоры с сестрой. Все это вызывало безудержную ярость матери и, что хуже всего, заканчивалось унизительными побоями. Бывало, от нестерпимой боли я просил прощения, боясь, что сверстники услышат мой рев и станут дразнить меня трусом и неженкой. Как я ненавидел ее за эти побои! Они оставляли шрамы не только на моем теле — это скоро заживало — они ранили и ожесточали мою душу, сея в ней злобу и ненависть. Унижения, которые я испытывал, подавляемый грубой силой ее мощного взрослого тела, были непереносимы.
Моя мать говорила позже в свое оправдание, что ее тоже били, как и других детей, которых она знала. Мать объясняла, что ее жизнь была тяжелой, полной страха и неопределенности. Всегда чего-нибудь не хватало. Дрова кончались до весны. Крыша начинала течь. Все эти неурядицы вызывали в ней гневные вспышки, и не дай Бог попасться ей в ту минуту под руку. Конечно, находились люди, такие же бедные и точно так же измученные трудностями жизни, которые не били своих детей. Правда, их было не большинство, и моя мать ворчала, что они мягкотелы.
Хотела ли она выместить на мне свою обиду на жизнь, создать послушного или, если это возможно, любящего и покорного слугу, сделав меня таким же, как мой старший брат Владимир? Я был маленьким мужчиной, которого она хотела битьем заставить подчиняться себе, живым воплощением грехов ее отца и мужа, да и всех мужчин вообще. Она видела, что ее план не удается, и это ее еще более злило. Здесь, что называется, нашла коса на камень. Когда матери не было дома, я высмеивал ее, в совершенстве копируя, как говорила моя сестра, ее порывистые, лихорадочные жесты. Позже я так же пародировал моих учителей, а потом и начальство. Я терпеть не мог выполнять порою непосильную работу, задаваемую матерью и, как мог, уклонялся от обязанностей, которые она на меня возлагала с ранних лет.
Иногда я воровал у нее немного денег и покупал себе сладости — то, чего она для меня никогда не делала.
В те дни я видел много снов, в которых на меня нападала ведьма. Будто бы я шел в неведомый лес, к маленькой сказочной избушке на курьих ножках. Внутри нее меня ждал какой-то невыразимый ужас. Я ходил вокруг, не в силах заставить себя войти. Довольно странно, но я — маленький атеист, мозги которого промыли школьные учителя, призывавшие не верить в религиозные предрассудки, пытался осенить ведьму крестом, для того, чтобы она потеряла свою силу.
Мать однажды сказала: «Я не хочу, чтобы меня помнили как хорошую мать. Хочу, чтобы дети мои стали хорошими, трудолюбивыми людьми, способными выжить в этом мире».
Сегодня я понимаю ее. Она не знала другого пути, ее так же неизлечимо ранили, и ее философия работала в обществе, которое было жестоким и самим образом жизни и неизбежными лишениями для простых людей, травмировало их и искажало все человеческие чувства.
Английский поэт Александр Поп как-то записал: «Ошибаться свойственно людям; прощать — богам». Чтобы простить мать, мне понадобились десятки лет, значительные усилия и много опыта. Особенно обидно было вспоминать, как она избавлялась от моих любимцев — например, одноглазого совенка, у которого охотники убили Мать и которого я спас в лесу. Совенок пугал ее ночью, летая вокруг, садясь на спинку кровати и разглядывая мать своим единственным немигающим оком, подобным глазу совести, глазу некоей Немезиды. Все, что я любил, у меня отнимали, — например, моих собак, которых всегда было слишком накладно кормить… Тот факт, что помню об этом до сих пор, лишь подтверждает старую истину: трудное детство не кончается никогда.
Однако, как терпелив, как стоек человеческий дух! Я все равно ухитрялся развлекаться, особенно вдали от дома, на рыбалке или охоте. Любил природу, любил ощущение своего сильного молодого тела, когда катался на лыжах или на санках с горы, или на коньках. Какими ценными были эти первые жизненные переживания! Какими свежими! Мое наслаждение ими стало бы еще большим, если бы можно было разделить их с кем-то. Но я обычно приходил домой молчаливым и сердитым — точной копией многих других мужчин вокруг меня. Тем временем я все больше оказывался вовлеченным в мир книг и фантазий, военных игр, в которые дети беспрестанно играли в те годы. Как бы я ни пытался поделиться своим миром с матерью — например, читая для нее вслух, она портила все удовольствие своей глупой, безграмотной, назойливой, все уничтожающей критикой.
Моя мать тяжело трудилась, чтобы прокормить и одеть нас в жестокие годы войны и в течение последующих голодных лет. Ее картофельные грядки должны были быть лучше и ровнее, чем у соседей; у нас была одежда, хотя и сшитая из дешевого материала, но всегда опрятная и заштопанная. Почему же тогда я чувствую благодарность только умом, но не сердцем? Какая застарелая обида живет в моей душе и заставляет меня оставаться слепым по отношению к ее добрым делам? Что заставляет меня чувствовать себя подобным страннику, которого лодочник перевез через реку, но при расставании ограбил, забрав его святыни?
Разочарование, безысходность, отчаяние, которые оборачиваются бесцельным гневом, были такими же заразительными, как тяжелая инфекция. Когда я смотрю в свое детство, я вижу перед собой ее лицо, искаженное наводящей ужас злобой, как у Бабы Яги, когда она наступает на меня в детском сне. Моя мать, не всей своей душой, но определенной ее частью, зараженной тысячелетним гневом от унижений и лишений, отразила тот архетип России, который, как ополоумевший Сатурн, пожирает своих детей.
К тому времени, когда мне настала пора идти в школу, я был довольно одиноким ребенком. Рано научился читать и убегать от жестокой действительности, работы, побоев и эмоционального голода в мир фантазий. Изобретал игры с замками и снеговиками, которых крошил деревянным мечом. Любил бродить по окрестностям, особенно в лесу. Играл с другими детьми, но друзей было мало. Когда играл, то любил верховодить. Терпеть не мог даже временную власть над собой со стороны моих сверстников — должен был либо командовать, либо выйти из игры. Мои сверстники называли меня Звездочетом, поскольку я на какое-то время оказался настолько вовлеченным в научную фантастику, что искренне верил, будто то, о чем читаю в книгах, происходило наяву — где-то в лучшем, загадочном и по-настоящему интересном мире.
Я только теперь понимаю мое глубокое чувство отчужденности по отношению к старшему брату и подсознательную ревность к нему за предпочтение, которое, как мне казалось, мать ему отдавала. Неудивительно, что у нас практически не было с ним контактов, после того как я оставил Россию. Он мог бы стать для меня образцом, мой старший брат. Но из чувства протеста я выработал в себе качества, абсолютно противоположные его поведению — вызов и непослушание. Брат пытался помочь семье в тяжелые годы. Будучи школьником, он, бывало, воровал плотную бумагу от плакатов и делал из нее игральные карты, которые продавал на рынке, а деньги приносил домой. Он всегда готов был работать, готов был помочь. Володя считался хорошим ребенком, я — плохим. Так же, как и мать, он был «Львом» — властным по природе, но с психикой, надорванной ранним бременем замены отца и подчиняющей любовью матери. Он, когда вообще вспоминал обо мне, пытался со мной примириться. Помню, как он привез мне подарок, когда вернулся из армии — единственную не самодельную игрушку, которая когда-либо у меня была. К несчастью, наш двоюродный брат из зависти быстро ее разбил.
Я припоминаю свое негодование, относящееся к моему брату и его другу Виктору, который стал мужем нашей сестры. Мать как будто нарочно выдала ее за него, чтобы только сделать приятное Владимиру, не дав ей шанса решить свою судьбу самой. Однажды, когда я стал старше, мы даже полушутя подрались с братом. Я учился боксу и иногда бросал вызов ему. Володя был старше и крупнее меня; после того, как я пару раз ему ловко заехал по скуле, он потерял терпение и обрушился на меня с градом ударов.