Приходские истории: вместо проповеди (сборник) — страница 65 из 75

Она поняла, например, что любовь вовсе не слепа, – она ведь по-прежнему видела отца Антония всего, даже зорче, трезвее, чем прежде, но именно такого и любила – вот этого рыженького человека тридцати осьми лет. Он сделался как бы прозрачным, и душа его, робкая, ласковая, беспокойная, ангельская его душа светилась теперь сквозь все слабости – пронзительно и ясно. Аня смотрела на нее во все глаза, без отрыва, плача и улыбаясь, ей не жалко было бы так провести целую жизнь. Господи, она любила эту душу.

Поняла она и то, что любовь – это совсем не обязательно понимание, многого в любимом можно не понимать, но это обязательно приятие, когда принимаешь всего человека – разного, в разные его минуты, и всякого прощаешь – больного, раздраженного, уставшего от тебя самой, – прощаешь, и всё. Она обнаружила, что можно любить недостатки.

То и дело ей думалось: случись вдруг так, что, по немыслимому стечению метафизических, онтологических, канонических, Бог знает каких обстоятельств, они очутились бы вместе, жили бы вместе и видели друг друга каждый день – ничего, кроме страданий, ей это бы, наверное, не принесло, она ведь по-прежнему сознавала, каким тяжелым и непростым он мог быть, понимала, что находиться подле него – крест (и, конечно, тогда лишь обострилось бы чувство беспомощности, ведь сокращенье расстояния не означает, что ты в состоянии теперь помочь), но что все-таки она несомненно была бы счастлива, благодарна и счастлива без меры. Счастлива – оттого, что рядом, что смотрит на него и его слышит, что каждое мгновенье вбирает его в себя и ему себя отдает.

Он, правда, и так постоянно был теперь с ней, в ней, наполняя душу светлым покоем, и – странно! – такое случилось с ней впервые за последнюю тысячу лет: глубинное ощущенье заполненности, никогда уже никакой пустоты, уныния, наивных вопросов, смешно – о смысле жизни… И оказалось возможным действительно подолгу сидеть, стоять, ничего внешнего не совершая, ничего не делая вообще, – и не скучать, потому что одна лишь память о нем каждое мгновение наполняла объемом и смыслом. Вот как молятся настоящие молитвенники, вот за счет чего! Они также смотрят и любят Бога! Иногда ей делалось даже не по себе, до чего просто разрешился любимый ее «проклятый» вопрос, как легко отступили все эти вечные терзания и сомненья: зачем я живу? для чего? кому это нужно? Да ни за чем, просто чтобы любить единственного в мире человека!

И еще впервые за последние годы ожила, точно умылась, земля, засияла новыми красками – деревья покрылись душистой клейкой зеленью, на асфальте обнаружились морщинки и изгибы, трещины, сквозь которые прорастали крепкие ростки, тянулись тонкие упрямые травинки, перли одуванчики, на Ленинских горах цвела сирень. Кажется, даже обоняние у нее обострилось. Она шла по двору собственного дома, и в ноздри врывался резковатый, душный, южный, сладкий аромат – это благоухали бутоны неведомых темно-зеленых кустов, которыми обсажена была детская площадка, на втором этаже жарили котлеты – из открытой форточки летел мясной дух, от гаражей несло паленой резиной, над бабушками на лавочке у подъезда кружило пахучее облако «Красной Москвы» – кто-то решил вспомнить молодость или просто только что вернулся из светского похода в поликлинику? А вот и их раскрасневшиеся, быстро прыгающие внучки играют рядом в резиночку, пахнут смешным детским потом и немножко вредностью.

Вокруг вообще обнаружились люди, они выросли точно из-под земли. И со всеми Аня точно заново породнилась. Люди жили не только во дворе, но и рядом в квартире. Их звали папа и мама, Аня даже начала различать смысл того, что папа говорил о политике, о Гайдаре, – папа не сомневался, что его реформы выведут страну из кризиса; а маме помогала по хозяйству, пропылесосила ковер, помогла постирать в ванне покрывала – откуда-то вдруг появилось и время. Родители, заметив это невиданное потепление, снова начали уговаривать ее ехать в Канаду, и тут случилась новая странность. Неожиданно для себя Аня согласилась пожить с ними вместе, может быть, год – даже если в канадскую аспирантуру ее не примут. Родительскому счастью не было конца. Проступили сквозь небытие и однокурсники, опять потихоньку она начала общаться – не только с любимой Олькой, но и с заброшенной Викой, заметно стихшей и поутратившей веселость после краткого, благополучно завершившегося разводом полугодового замужества за бледнолицым Вадиком, и с Митей, забивавшим Вичкино замужество работой – он начал сотрудничать с крупным издательством и переводить для него письма Рильке, и с рыжим верзилой Володей, который по-прежнему упорно ухаживал за Олькой и, между прочим, уже вовсю работал в какой-то недавно обосновавшейся в Москве фирме; Олька, кстати, с тех питерских времен сильно к нему помягчела. В конце июня большой компанией они отметили окончание универа в кафе неподалеку, съев пять цыплят табака и запив их кисловатым красным вином.

И всё же самым невероятным Ане казалось то, что впервые за их четырехлетнее знакомство ей ничего от батюшки не нужно, немыслимая кротость опустилась на сердце. Нельзя его видеть – что ж, она не будет, нельзя слышать – хорошо. Пусть будет так, как ему лучше. Она перестала вечно нервно ждать встреч, звонков, его служб, хотя всё равно думала о нем непрерывно, и стоило ей представить, как он быстро шагает где-то по улице, садится в автобус, смотрит в окно, просто вспомнить, что он есть, существует на этом свете, – душа озарялась и ликовала. Никогда еще она не благодарила Бога с такой горячностью: за то, что Он сделал так, чтобы этот человек родился, чтобы он жил и ходил по земле, за то, что она повстречала его, Господи.

И разве знала она прежде, какой волшебной силой обладают эти слова, как рука то и дело соскальзывает и пишет, пишет на полях всё одно. «Я люблю тебя я люблю тебя я люблю». Аня поднималась из-за стола, сбрасывала зачарованность, подходила к полкам, брала томик Пушкина и, точно бы проверяя себя, всё еще не в состоянии поверить, поверить в чудо, перечитывала «Онегина», особенно ту сцену, где Татьяна беседовала с няней, – всё было то же самое, все сходилось!

Это было совсем как в церкви, сродни благодати, – столько света вдруг пролилось на ее грешную голову.

Батюшка же стал ей звонить.

И опять они подолгу говорили, хотя и проще, и чуть скучнее, чем в заветные три дня. Иногда Аня растерянно ловила себя на тоске по тем мучительным сладким разговорам, ей хотелось еще и еще. Нет, она стыдилась и боялась – только не это! – и всё же невольно ждала, всегда ждала теперь той хрипловатой, больной интонации.

Одного она не понимала: с ней-то всё ясно, она его любит, а он? Отчего он звонит ей? Возможно, ему было просто немного скучно, а их беседы обычно получались занимательны… Или просто у него была такая волна: он заметил наконец, что она существует? Она не сомневалась, что он вовсе не думал, кому звонит, почему, и теперь, на трезвую голову, конечно, вряд ли и помнил уже о вырвавшихся словах о любви, хотелось – вот и звонил. У батюшки продолжался отпуск, и жизнь он повел для себя необычную, точно желая оторваться от всего, от своего прежнего строгого, замкнутого существования, начал ездить за город, звонил поздним вечером из трещавших автоматов, с каких-то дач (везде он был желанным гостем), голос терялся, тонул в шорохах, помехах… «Не слышно, ничего не слышу, батюшка!» Тогда он говорил: завтра из дома еще позвоню. И звонил из дома.

– Я приехал. Вечером еще позвоню.

И вечером звонил снова. Вскоре он спросил ее:

– А не прийти ли мне к тебе в гости? Как ты на это смотришь?

Как она могла смотреть?

– Может быть, прямо завтра?

– Завтра я на один день уеду, как насчет послезавтра?

– Днем?

– Договорились.

Гости

Он приехал к обеду, отслужив, отпев и открестив всех, кого выпало в тот день. Никогда до этого Аня не принимала у себя батюшек. Чем кормить, чем поить? С утра пробежавшись по магазинам, она накупила всего, что только можно, и, кажется, кучу лишнего, но в конце концов в отчаянии просто сварила первый в своей в жизни борщ – по рецепту в маминой кулинарной книге. Готовка продолжалась три часа, Аня едва успела.

Она стеснялась и мекала, когда он вошел. Отец Антоний, кажется, тоже слегка робел – тихо прошел на кухню, прочел молитву перед едой, сел. Аня налила батюшке суп, он к нему не притрагивался, сидел молча, опустив глаза («Вы сыты?» – «Нет, жду, когда остынет. Посиди, не хлопочи»). Она говорила, спрашивала у него какие-то необязательные вещи. Наконец батюшка выхлебал тарелку, ожил и проговорил неожиданно весело:

– А не оскорбит ли молодую девушку бутылка шампанского?

– Не оскорбит, – отвечала молодая девушка. И засмеялась. Скованность начала отступать.

Бутылка была извлечена из сумки и улеглась в холодильник. Вскоре ее отставили на пол.

– А не оскорбит ли молодого иеромонаха рюмочка французского бренди, купленного нарочно для почетного гостя?

– Не оскорбит, – усмехнулся в усы иеромонах.

Бутылка пустела, разговор журчал всё звонче и проще. Аня радовалась, что почти не пьянеет, – легкий хмель просто смягчал эту непривычную, неофициальную встречу.

– Аня!

– Да, отче?

– Да ты своя в доску!

Батюшка взял гитару, спел песенку собственного сочинения – очень ироничную и смешную. Он опять рассказывал о своем прошлом – мягко, с ностальгией: о театре, о людях, видно, любивших его и которых он когда-то любил.

– Это молодость была. И выпить я мог сколько угодно. А наутро просыпался веселым, свежим. Но потом всё почему-то делалось темнее и темнее, эти бесконечные гастроли, застолья, народ у нас, сама знаешь, хлебосольный, в отношениях тоже вдруг наступил разброд, и братство наше театральное, мы, не поверишь, жили очень дружно, стало как-то меркнуть, а я всё не мог уйти.

– Что же тебя держало?

– Любовь к театру. Да что я! – он махал рукой. – Всё это давно ушло, – и он опять наигрывал что-то, напевал, разливал дальше.

Отец Антоний незаметно пьянел, но от этого делался только мягче. С невольным любопытством Аня вглядывалась в его лицо и отводила взгляд: такой ослепительный отсвет лежал на нем, того мира, такой свет посвященности. Он мог быть злым, мог говорить недобрые, грубые слова, мог вот так, пьяненький, петь песни и, казалось, тут уж всё терял. Но она поднимала глаза: и сквозь пьяное лицо, и на таком – лежали ясные блики. Залегли несмываемо, невытравимо. И всякий раз, когда ей хотелось заговорить с ним по-свойски, запросто, фамильярно, в последний миг она невольно проверяла, бросала быстрый взгляд – и язык прилипал к гортани. Возможно, оттого-то, размышляла она потом, телефон и сыграл в их истории такую роль, хе-хе, роковую – по телефону не видно лица! По телефону слышен только голос, голос человека, мужчины тридцати восьми лет.