Приходские истории: вместо проповеди (сборник) — страница 70 из 75

Мокрая, Аня поднимала велосипед на четвертый этаж – в лифт он не помещался, прокатывала его в комнату родителей, прислоняла к дивану. Он стоял, поблескивая, – усталый, легкий, живой.

Ноги у нее подкашивались. Ни одной мысли больше не было в голове, ни отзвука боли в сердце. Нарочно она пыталась заставить себя подумать еще хоть немного об отце Антонии – тщетно. Вымывшись и быстренько покрестясь на иконы, она предавала свой дух в руце и засыпала мертвым сном.

Так с велосипедной помощью решена была проблема вечеров и ночей. Только ведь перед ними еще существовало утро! Она просыпалась поздно, как можно поздней, заставляя себя спать, спать, – тело поламывало от вечерних прогулок, и поднималась Аня только к одиннадцати, к полудню; но даже это помогало мало, всё равно страшной пустыней впереди расстилался бесконечный, необозримый, непреодолимый день. Как перейти его, как перепрыгнуть?

Родители вернулись с дачи. До отъезда оставалась небольшая трехнедельная капля. Последние сборы, вещи, волнения, но она жила мимо, ей было плевать, автоматически делая только то, о чем просила мама, – сходи к зубному, там очень дорого. Сходила, вылечила зуб. Пойдем купим тебе хоть одни приличные брюки, кофточку – там неизвестно, сколько это стоит. Съездили в универмаг «Москва», купили брюки, блузку с длинным рукавом, две несколько сомнительные, пошитые каким-то кооперативом футболки.

И опять она бессмысленно, незаметная для них, беспокойных, лежала одна под музыку, правда, перебралась на диван, чтобы не шокировать маму; пробовала читать какие-то книжки, но и там куда ни глянь было всё то же – треугольники, треугольники – рябило в глазах от этой художественной литературы. Невозможно. Этот склизкий трезубец, эта личная жисть. А она ли, она ли не любила православие, она ли не исповедалась, по крохам собирая изо дня в день свои грехи, она ли не молилась, не била поклоны, она ль не боролась с глупою плотию – ничего не предчувствуя, презирала одиноких женщин около сорока, ревностно заботящихся, опекающих (по-матерински, по-матерински!) возлюбленных (о Господе!) своих духовных отцов. Не простудитесь, батюшка, не выходите раздетым на улицу, ну куда ж вы побежали, накиньте пальтишко, вы и так уже покашливаете, еще бы, с утра ничего не ели, скушайте четыре пирожка с капустой – для вас старалась, пекла, вот купила себе и вам валидольчику – сердце-то у вас как? А вы, гражданочка, не подходите, говорю вам, не подходите даже близко, батюшка и так устал от вас, уходите вообще отсюда, ну что вы тут стоите, где ваше христианское смирение, вы, между прочим, не в магазин, вы в храм Божий пришли, нет, вы на нее посмотрите, не уходит, я ж вам говорю, он больше не выйдет, он плохо себя чувствует, он от вас заболел! Что ж – покликушествуем, посублимируем вместе, где вы, где вы, жены-мироносицы, – поиспытываем же вместе желанье нежности и религиозный экстаз!..

Вдруг ей надоело.

И выблевать из себя захотелось без остатка всё.

Конец

Аня взглянула на часы – полвосьмого, за окном было еще светло; подняла глаза на календарь с церковкой, висевший над письменным ее столом, – суббота, седьмое (ага, это значит, уже месяц она так лежит), включила утюг, погладила любимую косынку «с конями», надела все чистое и пошла на исповедь. Во второй по близости к дому храм, в Данилов монастырь. Она пришла как раз вовремя: только что закончилась всенощная, а после службы несколько человек вышли исповедовать в маленькую подземную церковь – здесь исповедовали и по субботам. Нарочно выбрала очередь покороче – значит, батюшка не самый популярный, и слава Богу, – не всё ли равно! Ей достался длинный, невероятно худой, весь заросший черной брадою монашек – Аня вяло пробормотала, что унывает, грустит и почти не молится толком. О главном она решила смолчать, только, может быть, намекнуть слегка. Однако едва она намекнула, монашек, до этого лишь молча кивавший, сейчас же оживился и начал задавать вопросы.

Вопрос за вопросом, подробность за подробностью – и невозможно ведь было неправду говорить! И дальше отделываться намеками! Через две минуты священник сказал спокойно:

– Это влюбленность. Вы влюблены.

Аня чувствовала, что ее бросило в пот. Ни с одним человеком на земле она еще этого не обсуждала. А эти… эти батюшки сразу ныряют в твою душу и чувствуют себя там как дома. Один такой в ее жизни уже был. Хватит. Ей хотелось немедленно сбежать, не отвечать больше ни на что – не допрос же это, в самом деле! Скомкать разговор. Не тут-то было.

– Значит, вот что я вам скажу, – батюшка помедлил, взглянул на нее внимательно и как будто с сочувствием, – вам этого человека надо оставить. Не ходить больше к нему в храм, не исповедоваться у него. Никогда больше с ним не встречаться.

Что? Что он такое говорит? А благодать священства?

Но вслух она только произнесла:

– Я не смогу. И я не понимаю, почему оставить.

– Скажите сами, как вы к нему относитесь.

Аня молчала. Монашек ждал. За что они ее мучают?

– Я его люблю, – прошептала она наконец, теряя последние силы.

– А он – монах. Любить монаха – это грех. Серьезный. Подумайте и о нем.

– Но может быть, всё это скоро пройдет, и тогда…

– Такое не проходит. А если и проходит, то легко возвращается.

– У меня просто не хватит сил.

– Огня вы не боитесь!

– Какого еще огня? – она почувствовала новый прилив плачущей какой-то беспомощности, но тут же встряхнулась, взяла себя в руки, застыла.

Иеромонах пристально глянул на нее, глаза в глаза, но, встретив спокойный, холодный взгляд, вдруг смутился.

– Всякого.

Нет, не могла она сейчас опустить голову, пообещав невозможное, отказаться от себя, – не могла и высказала последний свой отчаянный аргумент:

– Скоро, совсем скоро я уезжаю, из этого города, из этой страны, возможно, навсегда; даже если сейчас не общаться, может быть, хотя бы потом, хотя бы письма? Там, куда я еду, я буду совершенно одна, не к кому будет обратиться.

Кто тянул ее за язык, зачем? Если бы не вопрос, можно было б действовать по умолчанию, но она не могла уже остановиться – исповедь.

– Не надо. Это значит, огонек будет тлеть. Это вам только кажется: нет, будете писать об одном духовном – сами не увидите, как не сумеете сдержаться. Бог всё устроит и без писем.

– Я не смогу.

– Зачем вы тогда пришли?

Господи, ну как можно так спрашивать? Как это – зачем пришла? Пришла, потому что ей не по себе, потому что счастье кончилось, потому что ей худо, тошно, она сочувствия ждала. А не обличений. Хотелось, чтобы разрешили, за разрешением пришла, ясно? Чтоб предъявить потом собственной совести удостоверение: разрешено, не мучай!

Выйдя из церкви, Аня ощутила нежданное: гора свалилась с плеч. Нет, она вроде и не покаялась толком, и не понимала, почему «грех серьезный», зато она поняла теперь, что делать. Монашек был абсолютно прав. И она уже знала, что поступит, как он сказал, во всем последует его жесткому слову. Не будет приходить в храм, не будет писать писем. Даст Бог и сил. Пора выздоравливать. И было ей немного боязно, но и хорошо, и спокойно.

Через два дня в трубке зазвучал знакомый голос. После светского вступления Аня брякнула:

– Ходила тут намедни исповедоваться, и меня обличили.

Отец Антоний точно бы замер там, как-то мгновенно всё поняв и почувствовав, и тихо-тихо сказал:

– Что ж, это полезно.

И ждал, ни о чем не спрашивал.

– И я думаю, обличили правильно.

Он молчал.

– Потому что нет в наших отношениях правды Божией.

Снова молчание. Она чувствовала, что начинает сердиться.

– Ты вообще-то понимаешь, что происходит? Ты понимаешь, что со мной происходит?!

– Понимаю. Но… что я должен делать?

– Разве не ясно?

– Но я боюсь, не будет ли хуже.

– Хуже не будет.

– Ну хорошо, – он замучился, заметался там, – не ходи ко мне больше на исповедь, – и слышно было, как выдохнул: всё.

Ане тут же сделалось грустно, прежняя решимость тотчас ее оставила, как будто не это она сама и собиралась ему сказать! И в то же время ей смешно стало: он сказал вещь очевидную, без слов превратившуюся в реальность, он самое легкое выбрал!

– И всё?

И опять отец Антоний молчит; слышно, как тихо он там вздыхает.

– Что ж, можно пойти и дальше…

Но тут же она испугалась: сразу всё рвать? Невозможно!

– Нет-нет, просто давай я тебе сама позвоню.

Это был затасканный эвфемизм. Антоша, конечно, понял.

– Давай.

– Но… – Нет уж, так обыденно расставаться ей тоже не хотелось. – Неужели тебе совершенно всё равно?

– Анечка! – и как когда-то на давней-давней исповеди, та же неповторимая, сразу узнанная, старческая ясная интонация. – Ты помнишь, кого ты это спрашиваешь?

– Помню.

– И давай никогда, никогда к этому разговору не возвращаться, прошу тебя!

– До свидания.

– С Богом.

Конец вышел резок, потому что она обиделась. Кого ты это спрашиваешь. Того, кто звонил в час ночи. Того, у кого заплетался язык, кто приходил в гости с шампанским и чокался рюмкой, пряча от родителей бутылку. Кто слушал деструктивную музыку. Кто любил «Доктора Фаустуса». Вот кого. А не кого.

После этого разговора Аня перестала лежать под музыку. Хотя несколько первых дней чувствовала себя совсем так же. Батюшки не стало не только в физическом пространстве, он начал покидать ее душу. И всё вдруг представилось ей в новом свете.

Она увидела, что прежде они жили вместе. Жили вдвоем. А она и не замечала. Не замечала, что каждое хоть сколько-нибудь важное, хоть чуть-чуть заметное событие откладывалось в памяти и хранилось для него одного. Чтобы рассказать ему при случае, вставить к слову. Всегда, где-то очень глубоко, задолго до всех влюбленностей и страстей, еще в первый год их знакомства, в ней поселился и жил он, жил отец Антоний – его взгляд, его усмешечки и ум.

И жизнь жилась для него.

Жизнь ее только потому и имела хоть какой-то смысл, что могла быть рассказана ему. Она и сама не заметила, когда обретенная той смертной дачной ночью бесконечная перспектива замкнулась и схлопнулась на общении с ним, единственным на земле родным ей человеком. Когда раздался этот неслышный щелчок…