Аня сама не заметила, как двинула ногой прилавок, он закачался, и чуть подпрыгнули в деревянных ячейках свечки.
– Сразу видно – из «евонных», – с неприязнью добавляет старушка, – всем вам лечиться надо. А ну-ка уходи.
Аня сразу сжимается и начинает лепетать.
– Простите! Ради Бога, простите, скажите только – где он?
– Да говорю ж тебе – не служит больше, уехал.
– За штат?
– На пенсию.
Каждому встречному старичку она заглядывает в лицо – не отец ли Антоний, ушедший на пенсию?
Неделя уходит на розыски Петры, Аня поднимает всех знакомых и с какой-то всё нарастающей мукой предчувствия, через десятых лиц узнает: Петра живет сейчас за городом, в деревне, под Москвой. Кажется, вышла замуж, вроде бы родила ребенка… И долго, долго она едет. Опять эта железная дорога, шпалы, поросшие желтой травой, гудки паровозов, бумажные стаканчики и окурки. По странному стечению обстоятельств, это на той же ветке, где и ее дача, только на несколько остановок дальше. Вся окаменев изнутри, Аня едет в пыльном автобусе в неизвестную ей деревню, испуганно вглядывается в окрестности – сказали выходить около зеленого пивного ларька. Ларек давно заколочен, омыт тысячью дождей и бесцветен, но она не пропускает. Идет по пустой сельской улице, мимо чужих заборов. Ни души. Навстречу ей выруливает мальчик на велосипеде, стоя на педалях: ве́лик ему вели́к. Петра, не знаете, темненькая такая, вроде с ребенком? Мальчик не знает; снова вперед, стучится в чью-то глухую калитку, от отчаянья, наугад – лай собаки, не открывают, она кричит фамилию Петры, резкий женский голос ругается, как вдруг сквозь ругань – «напротив спроси». Она спрашивает напротив: есть такая, по этой стороне через два дома.
Она подходит к спрятавшемуся под липами дому, стучит. Не слышат, но калитка приоткрыта. Она входит во двор. Целлофановая теплица домиком, грядки с картошкой, кусты цветущих пионов. Между яблонь натянута веревка, сушатся пеленки, байковый чепчик пришпилен прищепкой, по запаху – готовится обед. Она поднимается по широкому крыльцу, стучит в отворенную дверь. На террасе спиной к ней сидит женщина, кормит ребенка. Оборачивается. Петра! Аня чуть не бросается перед ней на колени: Петра, это я.
Петра отрывается, смотрит сквозь тихую пелену: а, Аня… Петра, я так долго искала тебя, ты не писала, ты не отвечала, я ничего нигде не могла узнать. Я прямо оттуда, прилетела позавчера, еле-еле тебя нашла… Здравствуй, Аня… Петра молчит, Петра смотрит, младенец сосет молоко. Ты вышла замуж, это твой? Глупый вопрос, а чей же, и Петра не отвечает. Петра молчит. А муж? Говорили, какой-то журналист? Почему ты здесь, ты переехала, или у тебя тут дача? Петра улыбается, сядь, сядь, устала с дороги. Аня садится на широкую деревянную лавку, крепкую и темную. Настоящая деревня, вкусно пахнет сушеной травкой и странным кислым запахом, как бывает в деревенских избах, и только с этого момента Аня начинает осознавать: сон, очередной сладкий канадский сон, сейчас запоет будильник, она проснется в своей крошечной студенческой комнатке, низко лежа на матрасе без ножек, и первое, что увидит, – унылый бежевый ковровый пол, раскиданные бумажки-счета. Петра молчит, но Аня всё уже знает, Аня вдруг откуда-то знает, кто отец, и Петра только спокойно кивает – да, так и есть… И тогда Аня спрашивает из последних сил, уже без звука, одними губами: «Но где же, где же он?» Петра показывает глазами на дверь – там, боится выйти, увидел тебя из окна. Аня вскакивает, распахивает дверь. Ей всё равно – комната пуста.
И быстро вытаскивает из сумки вещи, и не надо, не бойтесь, всё будет хорошо, это тебе, подарки, это – ребенку, это – ему, надо же, случайно оказалось с собой, кассета – редкие записи, кельтские народные песни, Петра всё так же неподвижно смотрит, но как будто уже с легкой тревогой, Аня улавливает подавленный порыв остановить ее, задержать: куда же ты? Она почти выбегает.
Всё крутится назад, с бешеной теперь скоростью – песчаная улица, ларек, автобус, рельсы, станция, прочь! Электричка, духота, густой яблочный запах, ливень хлещет по мутным окнам. Напротив садится симпатичный молодой человек: светлая стриженая борода, темные глаза, быстрые, чуть нервные движения – кого-то он ей напоминает. Костя, неужели это Костя, бывший Петрин муж, который, который… значит, не солгал тогда? Никакая это была не клевета?.. Обозналась. Сходство случайно всплыло и тут же растворилось, выветрилось вмиг – какой же это Костя, это немолодой, сильно загоревший дачник, основательный, крепкий, в ногах корзина, полная коричневых шляпок, но лицо все-таки знакомое, родное – дедушка? «Ducunt volentem fata, nolentem trahunt» [6] , – медленно и торжественно отвечает ей дедушка на классической латыни, он уже стоит в полный рост – Господи! Это же Журавский, вот кто едет с ней рядом, в одном лифте, какое случайное везение и счастье, наконец-то она спросит его о самом важном. Нужно только успеть до девятого этажа. Журавский улыбается ей одними глазами сквозь толстые очки и хитро молчит, точно предлагая сначала осмотреться, взглянуть повнимательней вокруг. Аня смотрит: да какой же это лифт, какая электричка, над головой серое отсыревшее мартовское и такое родное небо – сон. Сейчас, сейчас она выпрыгнет, пробьет мокрую стеклянную стенку, выскочит из коробки в раскрывшийся небесный просвет, отправится веселыми ногами на небесную прогулку, и только вдруг рвуще жаль: так и не повидались. Но, может быть, завтра, завтра она заснет снова, и завтрашней, светлой от бесчисленных фонарей и раскрашенной огнями реклам душной торонтской ночью он заглянет на полчаса, в перерывах между утренней и вечерней службой, зайдет, улыбнется робкой и милующей своей улыбкой, присядет на краешек кровати: Анечка, вот ты и вернулась домой.
Конец 1996; 2006
Вместо проповеди
Предуведомление
Ниже – небольшая коллекция колонок, которые я писала для газеты «Ведомости». В рубрику «Вечные ценности», соответственно посвященную вечному. Хотя и подсвеченному сегодняшним днем. Несмотря на такую обязывающую тему, эти колонки не стоит путать с проповедями. Кстати, не самый любимый мной жанр церковной словесности и быта: проповедь не предполагает ответа, обсуждения, ей можно только внимать и кивать, не говоря уже о том, что проповедовать в лоб что бы то ни было не писательское, тем более не женское дело. Ну, так еще раз: эти колонки и не проповеди, публиковались они в светской газете, часто по светским поводам, сочинялись отнюдь не батюшкой, никого никуда они не зовут и не призывают, а всего лишь обсуждают христианские ценности. Потому что рассказывать, думать об этих ценностях вслух мне кажется важным и правильным. Давайте думать вместе. Но это последний в этой книге призыв.
См е риться и простить. О чувстве меры
На носу Прощеное воскресенье, а там и Великий пост.
Зачем друг друга прощать – в общем понятно. Чтобы в отношениях стало меньше разрухи и больше любви. В слове «прости» действительно присутствует нечто обезоруживающее.
Только что ты бушевал, ненавидел, хотел стереть этого мерзкого типа с лица земли и сжечь его дом, как вдруг он произносит, что характерно (мы сейчас рассматриваем только классический, образцовый случай), искренне и просто: «Прости меня». Внутренний гром вдруг стихает, пожар, который уже пылал в твоем воспаленном мозгу, гаснет, а праведный гнев растворяется, будто его не было вовсе. Куда, как? Всё впитывает, всё стирает, как мел с доски, слово-губка, слово-волшебство «прости». Оно намного сильнее «извини».
«Извини» предназначено для легких случаев, «прости» – для серьезных. Пусть мы давно не отдаем себе в этом отчета, но «извини» значит «не вмени в вину», закрой на нее глаза, поскольку не так уж эта вина велика и страшна. «Прости» требует от собеседника открытых глаз. Просящий прощения готов нести за сделанное всю полноту ответственности, но взывает к милости и просит вину свою не отменить, нет, а отпустить ее. Простить. Потому-то и Богу невозможно сказать «извини».
Да простят (извинят?) меня за все эти рассуждения лингвисты – различия между «простить» и «извинить» намного более исчерпывающе и четко описывает «Новый объяснительный словарь синонимов русского языка» (Москва; Вена, 2004). Всех интересующихся отсылаю к нему, а сама тем временем открываю другой словарь – этимологический, Макса Фасмера. В преддверии Великого поста – на слове, означающем главную христианскую добродетель: «смирение».
Этимология обнажает неожиданную грань этого, в общем, хорошенько затрепанного в христианском быту и словесности понятия: название одной из основных христианских добродетелей произошло вовсе не от слова «мир», но от слова «мера». В древнерусском языке «смирение» писалось через «ять» и было «смерением»! Лишь народная этимология, как сообщает Фасмер, сделала «смирение» зависимым от «мира». Что и определило нынешнее значение слова.
«Смириться» – это «покориться», всех пропускать, опустить руки и плыть по течению, думает сегодняшний носитель русского языка и, естественно, раздражается. Поскольку – что может жестче противоречить устройству современного мира, нацеленного на успех, славу и твердую волю? Кто смиряется, тот лузер! Но оказывается, всё намного интереснее: в сердцевине значения слова – мера; смирение – это знание своей меры, умение соразмерить и осознать свое место в мире. Это способность понять, кто ты и что сегодня и здесь. И готовность принять эту информацию без бунта. Следовательно, смирение требует абсолютной трезвости, предельного чутья и совершенного мужества – значит, оно и есть мудрость.
Чудо на вкус. О силе внешнего
«Постись духом, а не брюхом!» – сражаясь с бифштексом, говорил один мой добрый знакомый, в меру упитанный мужчина в самом расцвете сил. Раньше он всегда постился в Великий пост, а теперь передумал. Ну и что? Мало ли… Его личное дело. Однако так уж сложились обстоятельства, что и я этим постом не постилась. Тоже мое личное дело. Но именно поэтому старая поговорка прозвучала как оплеуха, и столь ничтожное в свете мировых катаклизмов обстоятельство, как поедание мяса в дни поста, открыло простую вещь.