Прииск в тайге — страница 16 из 49

— Ты, Григорий Андреич, помни, если понадобится — моя изба всегда к твоим услугам. И на меня можешь положиться.

— Спасибо, Гаврилыч, большое спасибо.

Дунаев снял лыжи и быстро зашагал навстречу городу. Высокая фигура Никиты затерялась среди сосновой поросли.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

На обратном пути Никита свернул к своей охотничьей тропе — хотел проверить капканы и ловушки. В один из капканов попала чернобурая лиса. Охотник обрадовался удаче. Разглядывал редкого зверя, сбросив рукавицу, поглаживал огрубевшими пальцами шелковистый мех, дул на волос и встряхивал лису за загривок. Хороша! Ибрагимов будет только языком прищелкивать да твердить свое «якши». А Парамонов лопнет от зависти, если узнает, что чернобурая миновала его жадные лапы. Вдоволь налюбовавшись добычей, охотник взял трофей и пошел дальше. Вьюга бежала рядом. Внезапно она ощетинилась, зарычала и бросилась вперед. Плетнев едва успел остановить ее грозным окриком, сдернул с плеча ружье и посмотрел в том направлении, куда рвалась собака. На снегу виднелось что-то темное. Никита-тихо пошел вперед… Вьюга, ошалев от бешенства и нетерпения, рванулась за ним, обогнала и белым комом подкатила к тому непонятному, что лежало на снегу. Она не залаяла, не бросилась, а как-то странно попятилась глухо ворча. Плетнев увидел человека до половины занесенного снегом. Это был рослый мужик, одетый в старенький зипунишко и заячий треух. Он лежал лицом вниз, подогнув одну руку под себя, а другую выбросив над головой, будто хватал что-то. Рядом из снега торчал ружейный ствол. Никита снял лыжи, ухватил незнакомца за руку и потянул. Твердый, слежавшийся снег держал крепко. Пришлось откапывать топором. Вьюга носилась вокруг, рыча и повизгивая. Охотник перевернул человека на спину, заглянул в побелевшее от мороза лицо. На вид лет сорок-сорок пять, покатый лоб прикрыт спутанными черными волосами, крупный, слегка приплюснутый нос и тонкие бескровные губы. Густая нечесаная борода прикрывала нижнюю часть лица, глаза закрыты. Было что-то неуловимо знакомое в облике этого человека. Плетнев расстегнул на нем зипун, припал ухом к груди и уловил слабые удары сердца.

Срубив две молодые разлапистые елки, охотник связал их вершинки, а на комли набросил ремень. На это подобие волокуши уложил незнакомца.

Охотнику стало жарко, по лицу заструился пот. Изредка оборачивался, чтобы посмотреть, лежит ли на елках тот, кого он подобрал в лесу. Короткий зимний день быстро угасал. Плетнев брел, спотыкаясь о твердые наметы снега, о поваленные бурями деревья. Останавливался, сплевывая горькую клейкую слюну, набирал в рот снега, поправлял на ветках сползшее тело незнакомца и шел дальше. Последнюю версту полз, зарываясь лицом в холодный колючий снег, обливаясь потом. Стало уже смеркаться, когда добрался до своего жилища. Подхватил на руки обмороженного человека, и весь залепленный снегом, без шапки ввалился в избу.

Долго возился, растапливая печь. Незнакомца уложил на нары, снял с него лишнюю одежду и стал растирать ему снегом ноги, руки, лицо. Заросшие щеки бродяги слегка порозовели, затрепетали веки, из плотно сжатого рта вырвался болезненный стон.

Только утром на третий день незнакомец пришел в себя. Дрогнули и поползли ресницы, приоткрыв мутные воспаленные глаза. Увидев Никиту, бродяга затрясся всем телом и вскинул руку, словно обороняясь от удара.

— Чего ты? — удивился охотник. — Испугался?

— У-у-у… а-а-а… — прокатился по избе дикий вопль.

— Будет орать-то. Плохо тебе?

Человек замолчал, но не ответил, словно не слышал вопроса, и старался подальше отодвинуться от Плетнева.

— Ну, молчи, молчи.

Никита пошел к печке, загремел чугуном, налил в чашку похлебки, стал есть. Незнакомец следил за ним настороженным взглядом.

— Хлебца, бы пожевать.

— А, заговорил-таки, — охотник поставил чашку на нары. — Ешь.

Человек потянулся за ложкой, но обмороженная рука слушалась плохо, пальцы не сгибались.

— Дай-ка, пособлю.

Никита кормил больного с ложки, сумрачно посматривая. Бродяга ел жадно, чавкал, шлепая запекшимися губами и торопливо глотал, словно боялся, что у него отнимут еду. Съел все, попросил чаю.

— Может, и табаком угостишь? — Давай, покурим.

Плетнев набил свою трубку, а больному свернул толстую цигарку. Дымили молча. Синие полосы расползлись по избе, поднимаясь к потолку.

— Ты чего от меня прячешься? — спросил Никита.

— Боюсь тебя.

— Что я, зверь, что ли?

Опять помолчали.

— Как тебя звать-то?

Незнакомец быстро взглянул на охотника, и чуть заметная улыбка тронула его губы.

— Не помнишь? Встречались когда-то.

— Видел я тебя, верно, а где, не вспомню.

— Скоро память-то отшибло. А я вот не забыл. Ты Никита, сын Гаврилы Плетнева?

— Ты… знал отца?

— Его многие знали… И тебя тоже… Ведмедь. Тихона Селиверстова знал? Ну вот он, перед тобой.

Плетнев отшатнулся, словно его ударили в грудь. Как забыть первого приискового забияку, пьяницу и лентяя Тихона Селиверстова! Каким богатырем был парень, а теперь только и остались от прежнего Тихона глаза: все такие же черные, мстительные, жгучие. Нелегко узнать в этом таежном бродяге бывшего недруга.

— Тихон! — Охотник пристально всматривался в больного. Селиверстов нехорошо усмехнулся, скривив опухшие губы.

— Признал? Не думал, что встретимся? Вот… так?..

— Не думал, правду говорят: гора с горой не сходятся, а человек с человеком всегда сойдутся. Тебя не скоро признаешь.

— Пожалуй, — согласился Тихон. — Был конь, да изъездился… Мечтал высоко взлететь, да низко сел.

— В тайгу-то для чего пришел? Чем она тебя заманила?

— А ты зачем? — со скрытым ехидством ответил Селиверстов. — Уж тебе ли в Зареченске не жилось. Вон какие хоромины дядя-то поставил, всего вдоволь, живи знай.

— Не вспоминай, нельзя мне на прииске жить.

— Вот и мне тоже… Знаешь: от добра добра не ищут. И от хорошей жизни в тайгу не бегут.

Оба замолчали, не смотрели друг на друга. Багровые отсветы восхода играли на украшенном морозными узорами стекле.

— Я спать хочу, — Тихон повернулся к стене.

Что бы ни делал в этот день Плетнев, он все время думал о Тихоне.

Больному как будто полегчало. Но к вечеру опять стало хуже. Он корчился от боли и стонал на всю избу. Обмороженные руки, ноги и лицо почернели, опухли. Тихон дышал тяжело, хрипел, ворочаясь на нарах, или принимался выть.

— Пропал я, пропа-а-ал…

— Экий ты, право, — успокаивал его Никита. — Поправишься, заживем вместе, охотиться будем. Что есть — наше, и нет — пополам.

— Поправлюсь, — зло перебивал Селиверстов. — Хорошо тебе говорить. Пропа-а-ал я, ох, про-па-а-ал! Тяжко, тяжко мне. Видно, смертушка близко, сил нет адскую муку терпеть. За что бог наказывает? За что? Чем я ему не угодил? Грешил много? А другие-то разве меньше грешат? Пошто они-то спокойно живут?

— Выпей-ка вот отварцу.

— Поди ты со своим отварцем. Помру я, а ты, Никита, жить будешь. Почему так? Я штейгера одного, а ты, ты… — Тихон привскочил на нарах, испуганно сверкнул глазами. — Кто про штейгера сказал? Ты? Зачем его вспоминаешь?

— Опомнись, Тихон, не знаю я никакого штейгера.

— Не морочь меня. Слушай, Никита, если про штейгера скажешь слово, так и я скажу… Кто? Кто там прячется? — Селиверстов схватил одной рукой Плетнева, а другой показывал в угол. — Там, за печкой. Видишь, какая у него рожа? Язык высовывает, окаянный. Прогони его, он это, он! Пропа-а-ал я, про-па-ал…

— Да что ты, Тихон, за печкой никого нет, блазнится тебе.

Селиверстов упал на нары, лицо его блестело от пота.

— Это он за мной приходил. Ты палкой его шурни.

Ночью Плетнев проснулся от громкого лая Вьюги и стонов Тихона. Собака стояла передними лапами на нарах, а Тихон, глядя на нее безумными глазами, прижался к стене.

— Уйми, бога ради! Задушит она меня.

Никита замахнулся на Вьюгу, та оскалила зубы, отскочила в сторону. Тихон облегченно вздохнул и зашептал быстро-быстро:

— Боюсь я ее. И тебя боюсь. Всех боюсь. Затравили вы меня, как волка.

— Меня не бойся, на зло я не памятен. И Вьюга не тронет. Опять подкатило?

— Каленым железом жжет. Все тело горит. Водицы дай.

Он с жадностью припал к кружке. Капли воды застревали в свалявшейся бороде.

— Вот хорошо, полегчало… — Тихон вцепился черными пальцами в рукав охотника. — Слушай, Никита, может, я помру скоро. Все тебе скажу, все. Не хотел, да без покаяния тяжело помирать. Сверни-ка цигарку да посади меня. Вот так, а сюда, под бок, подложи что-нибудь, — Селиверстов говорил торопливо, будто боялся, что не успеет сказать всего. Жадно затягивался дымом, кашлял. — Я все тебе скажу, как попу на исповеди, а там уж суди.

— Бог нам судья, я тоже грешен.

— Грешен, — обрадованно подтвердил Селиверстов, — еще как! Офицера-то в Златогорске ты удавил. Поделом ему, собаке. Не ты, так я бы с ним за Нютку рассчитался. Любил ее, хоть и не мне досталась. Зато и на тебя лютый был… Как вы свадьбу сыграли, совсем голову потерял. Хотел спалить хоромину вашу, а рука не поднялась. Потом думал тебя темной ночкой булыжником по башке и дело с концом. Из-за Нютки пожалел опять-таки. Она бы горя не перенесла, царство ей небесное. Встал ты мне поперек дороги, как кость в горле… Не хмурься, мне теперича все говорить можно.

— Говори, — глухо отозвался Никита и, пыхнув трубкой, скрылся от собеседника за клубами табачного дыма.

— Я и про то знаю, — снова послышался свистящий шепот Тихона, — как ты есаула с энтим, очкастым, в пропасть отправил. Ловок! Рук не замарал… Чистые они у тебя.

— Тихон!

— Что, не сладко? — Селиверстов смотрел горящими глазами на бледного охотника, и радостно видел, как бьет по нему каждое слово. — Кричали они, когда в пропасть-то падали… Ты не слышал, тебя там не было. А когда пришел на дело рук своих полюбоваться, хотел я и тебя к ним в пропасть отправить, да опять Нютка помешала. Ангел-хранитель она твой. А есаул и очкастый и сейчас там. Ежели снег расковырять…