Дважды в течение дня штурмовали пограничники и комотрядовцы позиции басмачей и оба раза безуспешно. Несколько человек было ранено. Наступила ночь. Все ждали следующего утра, готовились к новому наступлению.
Едва первые лучи скользнули по леднику, красноармейцы и комотрядовцы медленно, перебегая от камня к камню, начали продвигаться вверх. Они уже подошли к рубежу, у которого вчера встречали их огнем басмачи, и ждали, что вот-вот хлестнет винтовочный залп. Недоумевая, наступающие медленно и осторожно поднимались вверх.
Ущелье, суживаясь, делало небольшой поворот. За поворотом раскинулась большая поляна, окруженная крутыми вершинами, на которых лежал толстый слой обледеневшего снега. На поляне не было ни души, только потоптанные эдельвейсы, мусор, изорванная грязная кошма, вороньим крылом чернеющая на ослепительном льду, почти у вершины, да вырубленные во льду ступени говорили о том, что откочевка ушла, ушла и увела лошадей, овец и верблюдов; увела там, где еще никто, никогда не ходил.
Это казалось невероятным, но это был факт. Пока часть басмачей отбивала атаки пограничников и комотрядовцев, остальные рубили кетменями лед, стелили на ступени ковры и кошмы и перетаскивали через ледник животных.
Молча сидели комотрядовцы и пограничники у костров. Преодолеть такой тяжелый горный путь – и все впустую. Два человека убитых, несколько раненых…
– Еще один урок получили от басмачей, – вздохнув, проговорил Кудашев. – Лучше нас, гады, знают местность. Засел бы я у поворота тропы, не прошли бы… Все твердят: дальше ущелье непроходимое. Верим. А на карте его вовсе нет… За Тую-Аша я тоже виноват. Боковой дозор нужно бы выслать…
– Мало нас. Их двести – нас десять, – согласился Самохин. – Но думать, конечно, нужно. На то мы и пограничники. А местность знать – это главное. И связь бы хорошую. Никто бы не прошел, особенно сейчас, когда нам народ начал помогать. А откочевка, я уверен, вернется.
Самохин, Кудашев, Сапаралиев и Дауленов вновь послали в откочевку нескольких джигитов. Они должны были разъяснить беднякам, что судить их никто не будет и что издевались над красноармейцами баи специально, чтобы страх перед ответственностью охватил всех и вынудил безропотно идти, куда прикажут.
Отряд ждал результатов этой поездки в ущелье, у поворота тропы на перевал Алайгыр. Ждали двое суток. На третьи прискакал один из посыльных и сообщил, что откочевка возвращается.
– Связали почти всех баев, сбежали только несколько человек, – возбужденно докладывал он. – Связали тех, кто красноармейцев резал. Убивать их надо, здесь убивать, при нас…
– Зачем здесь?! Судить при всем народе будем, – оборвал его Ибраш. – Пусть не только мы, пусть все люди знают.
Где зреют вишни
Надя стоит под молодым, стройным топольком и смотрит на дорогу. Вот уже какой день Надя, задумчивая, ожидающая, стоит под деревцем, ею самой посаженным, и слушает шелест ночных листков, которые, будто сговорились, в один голос нашептывают слова любви.
Познакомилась она с Никитой Самохиным здесь, в Джаркенте, когда он работал в штабе пограничной части. Назначит свидание, придет, сядет и молчит, лишь перед уходом спросит:
– Завтра встретимся?
Сказал он о своей любви перед отъездом в Тасты.
– Жди, Надюша, приеду за тобой. Устроюсь на новом месте и приеду.
Девушка поверила этим скупым словам и ждала, а сегодня – особенно. Ей казалось, что именно сегодня Никита приедет; сегодня или никогда…
Пустынная дорога, ни пешехода, ни телеги. Надя стоит давно, несколько раз хотела уйти, но сдерживала себя: «Еще немножко. Еще чуть-чуть…» – И продолжала смотреть на пустынную дорогу.
Вдали поднялся шлейф серой пыли. Потом Надя рассмотрела тройку, а затем и его, Никиту. Сердце застучало в груди. Она стояла радостная, смущенная, испуганная, чувствуя, как зарделись ее щеки.
А Никита, лихо осадив взмыленных коней, выпрыгнул с пулеметной тачанки и крикнул весело:
– За тобой, Надюша! Собирайся!
Она спрятала свои пылающие щеки на его широкой груди, отдающей запахом пороха, ружейного масла и новых кожаных ремней – вдохнула этот знакомый, родной ей запах и успокоилась. Она ждала его, собиралась стать его женой, но не предполагала, что все это будет так неожиданно, поэтому растерялась и зашептала совсем не то, что хотела сказать:
– Мать не разрешает…
Никиту удивил этот ответ, заставил на минутку задуматься, но только на минуту: он осторожно взял девушку за голову и, глядя ей в глаза, проговорил:
– Хочешь навсегда быть со мной – садись в тачанку.
Надя молчала, она колебалась: мать совсем не злая, но изнурена заботами. Надя – одна из тринадцати ее детей. Как оставить старую ласковую мать с оравой ребятишек?
Никита, поняв мысли девушки, поняв ее тревогу, тихо проговорил:
– Мать не оставим, помогать будем, навещать. Решай, Надюша.
И Надя решилась. Вот уже мчатся по степи разгоряченные кони, пылит, мягко, прыгая на ухабах, боевая тачанка. Прощай, отчий дом, прощайте, звонкоголосые подружки, прости, мать, свою дочь, прости за любовь ее девичью, любовь смелую, без оглядки!
Солнце медленно скатывалось с порозовевшего неба за дальние барханы, над седым саксаульником неподвижно парил в воздухе орел. Свадебная тачанка взвихривала колесами бурую пыль. И пыль эта неподвижным облаком долго висела над дорогой.
Наде было и радостно, и грустно, и тревожно. То ей казалось, что сейчас из саксаульника выскочит с гиком шайка басмачей, то вдруг хотелось, чтобы ее подруги видели, как она мчится по опасной степи со своим милым…
Она боялась садиться в тачанку: знала, что едет на заставу, где часто свистят пули; она не знала, как отнесется к ее решению мать, но все же ехала, потому что с ней рядом был сильный, смелый, пропахший порохом ее Никита, потому что она любила…
К вечеру добрались до заставы. Пограничники встретили жену командира приветливо: все желали ей здоровья, счастья, боевого счастья. И это «боевое счастье» Надя почувствовала в первую же ночь…
Заставу подняли по тревоге – большая банда басмачей прорвалась через границу.
– Будешь, Надюша, заставу охранять, – быстро надевая обмундирование, сказал ей Самохин и поцеловал ее.
Она и повар красноармеец Потапов – два активных штыка, собака с обидной кличкой Махно, и белобородый, похожий на дьячка, старый козел – вот и все живое, что осталось на заставе.
Потапов стал объяснять ей, как заряжать и как стрелять из винтовки.
– Для чего? – спросила она.
– На всякий случай, – ответил он и взял свою винтовку. – Ты сиди здесь, я с Махно на улице буду.
Тогда она не придала значения словам повара: «На всякий случай», – о том, что басмачи нападают на заставы, она еще не знала. Надя жила лишь одной мыслью: «Не убили бы Никиту, вернулся бы живым и здоровым…»
О многом она передумала в первую ночь своей супружеской жизни, много раз прикладывала к глазам мокрый от слез платочек…
Наконец прошла долгая, тоскливая страшная ночь. Днем стало немного спокойней на душе, особенно после того, как повар, этот суровый, молчаливый, вроде чем-то недовольный парень улыбнулся, видимо, поняв ее тревогу, и заговорил о Самохине:
– Наш начальник в рубахе родился. Его ни пуля, ни шашка не трогают.
В тот день он рассказал жене своего начальника о боях в горах, о многодневных походах, и по его словам выходило, что погибают только басмачи, а не пограничники; особенно не жалел он слов похвалы, когда говорил о своем командире, ее муже.
За день она успела с помощью Потапова приучить к себе красивую, злую и умную собаку Махно, пыталась сдружиться с длиннобородым козлом, но глупый «Дьяк» (она дала ему эту кличку в тот день, и кличка прижилась) никак не хотел признать ее за свою, смотрел злыми глазами и норовил ударить рогами; это немного отвлекало ее, и она даже смеялась над строгостью козла, хотя ни на минуту не переставала тревожиться о муже.
Солнце начало клониться к закату, а никто не ехал, будто забыли о них все. И вот – снова ночь, тоскливая, долгая, страшная…
Лишь на рассвете Надя услышала топот копыт, выбежала из дежурной комнаты и смеющаяся и плачущая прильнула к широкой груди Никиты…
Через несколько дней, когда на заставе вновь остались только она и повар, Махно и Дьяк, Надя мысленно рисовала страшные картины гибели Никиты, видела окровавленного (то убитого пулей, то изрубленного) и не могла сдержать слез. Так было не раз. Потом она привыкла к тревожной команде: «Застава! В ружье!» Она привыкла к ночным дежурствам и, хотя всякий раз тревожилась за Никиту, все же была внешне спокона; она научилась стрелять из винтовки, пулемета и маузера, ездить верхом (красноармейцы выбрали ей невысокого выносливого иноходца), иногда и сама выезжала с пограничниками в горы.
– Не женское дело на коне трястись, – часто говорил ей Самохин. – Сидела бы лучше, Надюша, дома.
Иной раз Надя даже соглашалась с доводами мужа: «И впрямь, не бабское дело шашкой рубить», – но, как только пограничники начинали седлать по тревоге коней, она тоже бежала на конюшню и успевала вместе со всеми стать в строй. Если, оставляя часть красноармейцев охранять заставу, Самохин называл и ее имя, она выезжала из строя нехотя.
В Джаркент же они всегда отправлялись вместе. Он – в отряд на совещание, она – к матери. На тачанке, а то и верхом.
Из одной такой поездки они возвращались вчетвером: Самохин, она, красноармейцы Невоструев и Симачков. Смешными они показались Наде. Невоструев маленький, щуплый, обмундирование на нем топорщилось, будто с отцовского плеча. А у Симачкова, наоборот – чуть не трещало по швам. За всю дорогу Симачков произнес не больше десятка слов, спокойно оглядывал степь и виднеющиеся вдали снежные горы, отвечал на вопросы односложно:
– З Украины. Батрачив. Куркулям шеи крутив.
А Невоструев почти не умолкал. Надя часа через полтора знала о нем все: комсомолец, горожанин, из рабочих.
– Сознательная ненависть к эксплуататорам у меня давно, с самого детства. Отец на демонстрацию пошел, я